Дежурили нас трое. Один, Серегин, спал на столе, и вот в 10.30 петербургского времени раздался гром взорвавшейся бомбы. Одновременно с этим в телеграф вошел человек в чепчике, лицо его намалевано черной и красной краской, в руке револьвер, в другой топорик, и бросил холостой снаряд, от которого вылетели стекла из рам, и скомандовал ложиться, на что двое из нас легли на пол. Я полез на четвереньках к выходу на платформу, но в двери меня встретили двое таких же в черном и с измазанными краской лицами и заставили вернуться.
Было, кажется, именно то, что искал. Один к одному совпадало с тем, что, по воспоминаниям Мусатова, рассказывал чоновцам их командир о своем прошлом. Об одном из эпизодов своего предреволюционного прошлого…
Неделю, ежедневно наведываясь в архив, перелистывал Зимин страницу за страницей миасского дела, вчитывался в телеграммы, донесения, протоколы следствия и судебного разбирательства, старался обнаружить новые сведения о Тютрюмове, найти хотя бы упоминание о нем.
Тщетно. Среди сотен мелькавших в «Деле…» фамилий, кличек партийных и кличек агентурных таковая не попадалась ни разу. Главное же – прослеживались судьбы всех представших перед Временным военным судом участников разбойного нападения. В до- и послереволюционное время. Нескольким налетчикам удалось уйти, скрыться за границей, однако и их последующая жизнь не оставалась тайной за семью печатями. Следствию не удалось раскрыть подлинного имени лишь одного из учинивших разбой на вокзале в уральском городке, однако это ни в коем случае не мог быть Тютрюмов: в 1920 году, когда он командовал ЧОНом в Сибири, ему исполнилось тридцать, а тому, единственному неопознанному, столько же, если не свыше того, было в 1909-м.
Возможно, не в этом, так в другом деле он, Зимин, проглядел имя. Возможно, что-то напутал пихтовский ветеран. Как бы то ни было, поиск заходил в тупик. Зашел.
…Дело о миасском ограблении было изучено от корки до корки возвращено в архивохранилище.
Оставались еще две зацепки – член следственной комиссии представитель Сибревкома Виктор Константинович Малышев и заместитель командира Пихтовского чоновского отряда Раймонд Британс. Известно уже, что внучатый племянник первого, по утверждению краеведа Лестнегова, около тридцати лет назад был найден убитым в лесу в нескольких километрах от Пихтового. Убит был из-за денег и золотого свежераспиленного слитка дореволюционной маркировки. Сын Британса, опять-таки если верить краеведу, незадолго до своей смерти обращался в Пихтовую прокуратуру с заявлением о том, что знает, где клад, и небезуспешно копал в районе предполагаемого его местонахождения. Потомки двоих этих людей что-то, возможно, могли знать, рассказать о кладе, о Тютрюмове. Трудно, конечно, на это рассчитывать, но чего не бывает…
Адреса родственников благодаря Лестнегову Зимин знал. Однако Британс-младший из Пскова перебрался после отделения Латвии в Ригу, разыскать его, связаться с ним стало затруднительно. А вот адрес и телефон родственников сибревкомовца Малышева оставались прежними. Теперь в этой квартире дома в самом центре Москвы – в одном из переулочков между Воздвиженкой и Большой Никитской, – жил с семьей художник Евгений Витальевич Лучинский.
Незадолго до того как приняться за изучение миасского дела, Зимин позвонил художнику, попросил о встрече. Услышав, что с ним хотели бы поговорить о его предках-революционерах, художник поинтересовался почему-то возрастом Зимина, после чего на свидание согласился. Только, сказал в завершение разговора, не раньше чем через полмесяца. Его не будет дома, у него персональная выставка в Финляндии.
Полмесяца после того телефонного звонка минуло. Прямо из архива Зимин снова набрал номер художника. Уверенный твердый голос Лучинского зазвучал в трубке. Он помнит об их договоренности и ждет. Если Зимину удобно, в воскресенье в полдень.
– Сразу покажу вам то самое знаменитое сибирское письмо, – сказал Лучинский, сухощавый, среднего роста мужчина за пятьдесят, проведя Зимина по широкому коридору в одну из комнат. Судя по отделке, по обстановке квартиры, Лучинский не бедствовал, картины его покупали. – Я насчитал: письмо Ольги Александровны с двадцатых годов перепечатывали в разных изданиях шестнадцать раз. И это то, что мне попадало на глаза. И никто ни разу не видел подлинника. Кроме, разумеется, родственников.
Зимин не мог понять: что за сибирское письмо, какое отношение оно имеет к его визиту. Однако тут же подумал, что разумнее прежде выслушать, взглянуть на то, что ему хотят показать. Скорее всего, такое начало удачно. Заговори он с порога о Степане Тютрюмове, о Пихтовом, о золотом кладе, как знать, проходимцем, возможно, его бы и не посчитали, но что разговор не заладился бы – это точно.
Пейзажные рисунки маслом и акварелью, создавая некоторый беспорядок, были расставлены прямо на полу вдоль стены, на мягких стульях с гнутыми ножками.
– Работа младшей дочери. Смотр завтра в училище. Надо отвезти, – объяснил Лучинский.