Он швырнул сигарету, он встревожился, когда я заговорил об альбоме, этот молодой человек в синих джинсах и с локонами до плеч. Он был высок, тонок, немного женствен. Может, это локоны делали его таким. А может, он еще не успел оформиться в мужчину, хотя лет ему было уже за двадцать пять. Впрочем, это не мешало Вите Лютикову претендовать на звание современного Дюрера или Тициана. Я сразу смекнул, что имею дело с гением, хотя вообще-то до Вити Лютикова мне не доводилось общаться с гениями, бывать в их жилищах и мастерских. Гении обычно проходят по другим ведомствам. Кроме того, мне было известно, что наш Заозерск еще не явил миру ни Сурикова, ни Пикассо. Но вряд ли это обстоятельство следовало брать в расчет: гений мог родиться в любой момент. «И кто знает, — думал я, увидев последнее Витино творение, — кто знает, может, он уже родился…»
Называлась Витина картина несколько неожиданно: «Спроси ее». Сначала я даже не понял, кого нужно спрашивать, потому что увидел на полотне только веник, сляпанный из разноцветных пятен. Потом, приглядевшись, стал различать девицу. Посажена она была столь ловко, что я мог одновременно лицезреть ее улыбку анфас и тугой ситцевый зад. Загадочная поза не давала мне покоя до тех пор, пока я не сообразил, что художник заменил позвоночник девицы винтом и искусно задрапировал его цветастым платьем. От этого винта и закрутился наш разговор. Витя снисходительно растолковал мне, что винт — это прогресс, движение вперед от той статичной мазни, какой баловались разные назарейцы, кубисты и импрессионисты. Этот юноша бледный развернул передо мной потрясающую картину эволюции живописи от примитивного двумерного пещерного рисунка к перспективе, пространству, а затем ко времени. «Винт в спине девицы, — сказал Витя, — и есть попытка всадить убегающее время в холст». Здесь я, честно говоря, кое-чего не сумел понять, видимо, потому, что думал о другом; но главное тем не менее постиг: Витя на четвертом измерении не остановится. В его, пользуясь словами поэта, горящем взоре пылали отблески вселенских катастроф.
И еще тревога…
Нет, я не хотел впутывать его в историю с мертвецом. Но повел себя неосторожно: повернулся спиной к двери тогда, когда этого делать не следовало. Конечно, всего не предусмотришь. Однако, как справедливо заметил мой начальник Бурмистров, мозги даны человеку, чтобы ими шевелить, а если я, Зыкин, воображаю, что это привилегия мыслителей, то тут я глубоко заблуждаюсь.
В чем-то он прав. Шорох за дверью я слышал, но его происхождение ассоциировалось у меня с Витиными домочадцами. Я не знал, что Витя уже несколько дней живет в доме один, что его родители гостят у знакомых в соседнем городе. И потом меня отвлек альбом, этот толстый альбом, похожий скорее на причудливую шкатулку или ларец. Четыре латунных шарика, хитроумно пришлепнутые по углам нижней крышки, играли роль ножек. В верхнюю крышку неизвестный мастер вмонтировал овальное стекло. Из-под него таращил наивные карие глазенки пастушонок в нарядном зеленом кафтане и тирольской шляпе с пером. Переплет альбома был обтянут коричневой тисненой кожей, створки снабжены металлической пряжкой-застежкой, обрез позолочен. Альбом поражал своей чопорной монументальностью; ему было, по-моему, лет сто, не меньше, но выглядел он на удивление новеньким, словно время обошло его стороной.
Я смотрел на альбом, и мне что-то мерещилось. Что-то зыбкое, туманное, но определенно связанное с другим местом, другой квартирой, в которой я был накануне визита к Вите, и с другим человеком…
Фамилия человека была Астахов. Родился он в Москве накануне Великой Отечественной войны; там же окончил художественное училище. В Заозерске Астахов несколько лет работал в театре, оттуда ушел ретушером в газету, а с год назад уволился из редакции и ударился в отхожий промысел — стал украшать колхозные Дома культуры и клубы копиями полотен мастеров и панно собственного изготовления. Водились у него деньги, водились приятели, была женщина.