— О, у нас тут все поставлено на широкую ногу. Мистер Дадли Карпентер учит мисс Хетти рисовать, а мисс Хетти преподает игру на пианино мистеру Хэкли. Мистер Хэкли обучает пению мисс Лефевр, а мисс Лефевр дает уроки французского языка мистеру Макбрайду. Мистер же Макбрайд читает курс по истории искусства мистеру Буту, а мистер Бут натаскивает по бухгалтерскому учету мисс Мерри Оуэнс, то есть меня. Я, в свою очередь, учу плести ирландские кружева миссис Хэкли, ну а она дает уроки игры на цитре Дадли. Как видите, мы так и крутимся в этом счастливом хороводе.
Она нарисовала в воздухе круг своими толстыми пальцами, смахивающими на сосиски, а огромные груди затряслись от смеха.
— А что умеете делать вы? — осведомилась хозяйка, подбоченившись и склонив голову к плечу на манер курицы со сломанной шеей.
— Могу читать стихи. Особенно люблю Эмили Дикинсон.
— Женщина-поэт, а? Здесь иногда не возражали бы против этого. Ну-ка, прочтите немного.
Мне сразу пришло на ум: «Каждый, кого мы теряем, забирает с собой часть нас». Ох нет, слишком мрачно. Как насчет этого?
Я продекламировала:
— Ах, слаще вина!
Очевидно, я прошла отбор, потому что она впустила меня в просторную гостиную с удобными мягкими креслами и свеженакрахмаленными салфетками на спинках. На стенах висели две репродукции пейзажей «Школы реки Гудзон», а на связанной крючком дорожке на столе стояла ваза с лимонным драже. Ложки двенадцати апостолов[4]
свешивались с деревянной полочки на стене и сияли, начищенные до блеска в глазах. Ни одна, даже ложка предателя, не была запятнанной. Явно это улучшенный вид пансиона, возможно, и с подходящей ценой.Хозяйка провела меня вверх по покрытой ковром лестнице, которая не скрипела, и впустила в спальню, выдержанную в оттенках розы и весенней зелени, с окном, выходящим на Ирвинг-плейс. Над металлической кроватью красовалась пейзажная фреска, изображающая пруд с плавающими лилиями.
— Прелестно.
— Джордж, бывший жилец, нарисовал ее, когда жил здесь, а Дадли выбрал цвета для занавесей и покрывала.
Приличная постель, небольшой столик с масляной лампой и книжной полкой над ней, мягкое кресло, чистота, ванная в конце коридора.
— Сколько?
— Пятьдесят долларов в месяц, это включает обильное трехразовое питание в день, полный ирландский завтрак, десерт по воскресеньям и праздникам, горячая вода круглые сутки. Если бы не вид из окна, цена была бы сорок пять.
Это оказалось больше, чем я рассчитывала, но мой заработок составлял двадцать долларов в неделю с обещанием небольшого повышения каждые два года.
— Я согласна. Можно въехать завтра?
— Конечно.
Я вернулась в Бруклин в приподнятом настроении и до поздней ночи упаковывала оставшиеся вещи: спиртовку для подогрева щипцов для завивки, фарфоровые кувшин и тазик для умывания, унаследованные от бабушки, — но даже не прикоснулась к вещам на письменном столе и комоде с зеркалом Фрэнсиса.
С грустью я продала два вечерних платья в магазин подержанной одежды и купила три английских блузки и три узкие юбки для работы, а также новую пару ботинок со шнуровкой, так что мне не придется возвращаться к Тиффани в затрапезном виде. Я взяла черный галстук Фрэнсиса, затканный черными узорами и завязывающийся бантом, который особенно мне нравился. Я могла носить его по современной моде, со свободно свешивающимися концами. Упаковала и мое свадебное платье из небесно-голубого поплина, — не из сентиментальных чувств, а из тоски по весне. Оно было сшито. Еще взяла свою театральную накидку, хотя мне и придется носить ее поверх муслиновой блузки лишь в той части зала, где только стоячие места.
Затем я аккуратно завернула в полотенце для рук единственную вещь, которую ни одна живая душа не смогла бы вырвать у меня, — калейдоскоп, подарок Фрэнсиса мне на помолвку. Кусочки сочно окрашенного стекла в трубке служили его милым признанием того, что я была вынуждена оставить приносящую мне столько радости работу с таким же стеклом, чтобы выйти за него замуж. При малейшем повороте трубки из кленового дерева узор разрушался с легким треском рассыпающихся осколков и в мгновение ока приобретал совершенно другой вид.
Оставались книги. Я постаралась отобрать свои собственные, оставив книги мужа. В мою ковровую сумку первым делом отправился Шекспир, принадлежавший еще моей матери, пьесы и сонеты. Я не могла не подумать о первой строке «Двадцать девятого сонета», который в этот последний месяц, казалось, звучал для меня, как никогда ранее, к месту: «Когда, в раздоре с миром и судьбой…»