Он был учтивым, грузным и желтоватым типом с козлиной бородкой, в грязных круглых очках. Для начала он предупредил, что вся его работа – «необходимая гадость». «Да, хотелось бы нам быть чистыми предметами искусства, как тканый холст или кусок алебастра, – философствовал Гаргальо. – Но мы – жизнь. А жизнь – это не искусство: жизнь отвратительна. Моя задача в том, чтобы помешать жизни проявляться как таковой». Его упражнения были еще одним кошмаром: материал – она, нагая и неподвижная, – должен был сидеть не шелохнувшись, когда на веки набрызгивали пипеткой странные вещества; выносить щекотку перьями в дальних складках; лекарства, от которых в унисон крутило живот и мочевой пузырь или которые меняли настроение, увеличивали или уменьшали сексуальное возбуждение или вызывали головную боль; вещества, которые резко повышали давление или вызывали ощущение холода, жары или чесотки (Боже мой, как хочется почесаться, а картине это запрещено); головокружение сильнейшего голода, шершавое проклятие жажды, пронзительное приставание насекомых и других тварей («В наружных картинах они довольно часто ползают по ногам», – пояснял Гаргальо); крайнюю усталость и сонливость, этот каток, сминающий сознание, который ломает волю любой постоянной картины. Гаргальо испытывал новые факторы раздражения, подгонял то одно, то другое, когда видел, что картина не выдерживает, иногда советовал таблетки, конспектировал ее реакции.
Несколько часов ей дали отдохнуть, а потом она, все еще вымотанная, должна была подняться на шестой этаж и отдаться на милость Педро Монфорта. «Начала в подвале, а закончу на чердаке», – мелькнуло в ее обессиленном мозгу, настроенном на то, чтобы выстоять. Монфорты были братом и сестрой: он был очень молод, она – зрелая женщина. Они занимались грунтовкой мыслей – благородный труд, если таковой существует, однако счастливыми они не казались. Напротив, Педро Монфорт ставил себя ниже таких специалистов, как Гаргальо. Это был интеллигентного вида тип с плохо выбритым лицом, которому нравилось оставлять длинные паузы в разговоре и напихивать фразы матом.
– Единственно, что важно, – это пизда и хуй, – вдруг выдал он до смерти уставшей Кларе. – Это говорю тебе я, а я-то хорошо знаю мозг.
Он также утверждал, что сосредоточиться невозможно.
– Мы можем сосредоточиться, только если отвлечемся. Я знаю, что полотна учат в академии другому, но мне насрать на методы академий. Посмотри на играющих детей. Они очень сосредоточены на своем занятии. Почему? Потому что делают «усилие, чтобы сосредоточиться», или потому что играют? Блядь, это очевидно: они сосредоточены, потому что развлекаются, потому что ловят кайф. Глупо стараться сосредоточиться на покое. Нужно наслаждаться им.
Это слово он повторял чаще всего. «Наслаждайся», – приговаривал он, давая ей новое ментальное упражнение.
Мариса Монфорт, в летах, с окрашенной копной волос и погребенными под тушью глазами, приняла последние останки Клары на восьмом этаже. У нее был темный кабинет, и счастливой она тоже не выглядела. На тыльной стороне ее ладоней красовались две вытатуированные змеи, перерезанные счетами бесчисленных желтых браслетов. Разговаривая, она сжимала виски, словно две кнопки. «Мое дело – память, детка, – сказала она. – Привычки, въевшиеся в наше «Я» настолько, что мешают гипердраматической работе». Она трижды заставила Клару войти в свой кабинет, анализируя все жесты. Ее обеспокоила излишняя тенденция к их повторению. К счастью, она не обнаружила никакого дефекта «из тех, что портят качество хорошего материала»: тика, желания грызть ногти, накатывающего в моменты нервного напряжения кашля, защитных поз. Она завалила ее воображаемыми ситуациями. Показывала непристойные или ужасные фотографии. Очень высоко оценила отсутствие у нее стыдливости. Однако с незаконными действиями вывод был однозначен: Клара не могла совершить небольшое преступление без угрызений совести.
– Детка, детка, чтобы стать великой картиной, надо переступить
Клара представляла, но была не в силах понять, что у этого насекомого в голове.
– Когда ты будешь знать, что у насекомого