После смерти матери Элис открыла на Сент-Джон-стрит маленькую баню —
Приведя Майлза Вавасура в маленькую комнатку, обогреваемую жаровней, Элис сказала:
— Сегодня, сэр Ночной Горшок, у нас наплыва гостей нет.
Она давно перестала нанимать музыкантов; по ее собственным словам, похоть в напевах не нуждается. На самом деле, последний раз веселье с музыкой завершилось целой катавасией. Престарелый придворный сунул руку в лосины, чтобы почесаться, а скрипач, заметив это, сказал под общий смех:
— Нешто вас в Вестминстере не учили, что правой рукой ни в коем разе нельзя касаться причиндалов?
Оскорбленный старец выхватил кинжал, завязалась потасовка, но, по лондонскому обычаю, закончилась она так же внезапно, как началась. Госпожа Элис приказала музыкантам убираться, вернее, «оторвать от стульев свои вонючие задницы и — вон отсюда, чтобы духу вашего не было!» и поклялась никогда больше их не приглашать. Так что в ту ночь, когда в заведение явился Майлз Вавасур, о музыке никто и не заикался.
— Девица-то она девица, — повторила Элис, — но, помяни мое слово, умотает тебя до седьмого пота.
— Что, шалунья?
— Егозливая лодочка. Вертихвостка та еще.
— Тогда беру.
— Первым делом — денежки на бочку. Пустым кулаком не приманишь ястребков.
Майлз Вавасур был известен своей скаредностью; недаром его прозвали сквалыгой, а Элис говаривала: «этот сухарь соплю из носа — и ту не упустит, соберет да в карман положит».
— И сколько же с меня причитается?
— Два шиллинга.
— Сколько?!
— Эк тебя перекосило, ровно полыни наелся. Говорю тебе: два шиллинга.
— Да мне камзол во столько же обошелся!
— Камзол ваш, господин Сифон, сроду вас так не согреет.
— За каких-нибудь восемь пенсов, мадам, мне целую свинью зажарят.
— На любом постоялом дворе за один пенс можете всю ночь дрыхнуть на кровати, с простынями и одеялом. Ты за этим сюда пришел?
— Но два шиллинга!
— Если вдруг она тебе не по нраву придется, у меня есть превосходное средство от похоти: скинь башмак, сунь в него нос и втяни запашок поглубже — похоть как рукой снимет. Хочешь попробовать?
Майлз немедля согласился на два шиллинга, и девочку привели к нему. На ней был синий, отделанный прекрасным мехом халат, а под ним — ничего.
— Слушай, детка, — произнес Вавасур, — такие меха не для тебя.
— Гопожа Элис очень добра ко мне, сэр.
Хозяйка бани, подслушивавшая за дверью со свечой в руке, на этих словах повернулась и стала тихонько спускаться по лестнице, но вдруг увидела внизу Томаса Гантера, которого прекрасно знала. Прислонившись к стоявшей у входа молитвенной скамеечке, он разглядывал вырезанные на ее деревянной поверхности смешные и нелепые изображения.
— А, знахарь-стервятник пожаловал? Сегодня ты нам не нужен.
— Хорошо хоть не сипуха, мадам, она ведь добра не сулит.
Оба с неизменным удовольствием обменивались «любезностями», тем более что никто никогда не добивался победы.
— Как дела, малявчик?
У Элис был богатейший запас слов для описания его миниатюрности: клопик, карлик, фигунчик, коротыш, недоросток, фитюлька, — и она не упускала случая их употребить.
— Да всё слава богу. — Он выразительно указал глазами на верхнюю площадку лестницы. — А как сэр Майлз?
— Прикуси язык, помяни добром, — затараторила она старинное присловье, — и сосед пусть спит преспокойным сном.
— Я же не сорока, Элис, чтоб сплетни на хвосте носить. И имен вызнавать не стану. Просто я пекусь о сэре Майлзе. Забочусь о нем…
— Вот как? Ну, так оставь заботы. Он — кузнец-молодец. Слышишь, как молотом бьет? — Она рассмеялась. — Ему достался свеженький бутончик. Букетик благоухающий.
— Девочка невинная, что ли?
— Роза-Розанчик. Из нашей округи.
— Небось совсем еще молоденькая; ручаюсь, судебный пристав о ней и слыхом не слыхал.
— Молоденькая, но не слишком: вполне годится, чтобы разложить да отдрючить как следует. Одиннадцать годков уже. Я нашла ее у стригалей, она им овечью шерсть в кучи сметала.
— А ты ее выследила, как цапля рыбку, да?