Читаем Классика, после и рядом полностью

Еще одно короткое отступление. Редкие отечественные историки «классического» тоталитаризма, да и то, кажется, лишь в последнее время, стали уходить от демонизации его вождей, упора на карательно-принудительный характер режима, его единоспасающую, подминающую всё и вся идеологию и начали обращать внимание на практику повседневной адаптации каждого человека, каждой семьи и всех других микросообществ к обыденным обстоятельствам. Это поворот важный и многообещающий. Стоит так посмотреть на дело, и на первый план анализа выходят тактики выживания, логика и аргументы самоуговаривания, приспособление к повседневности, формирование пространственной и временной структуры двойной жизни и двойной речи при сознании их халтурной, анекдотической поддельности231, формы выражения и снятия возникающих здесь внутренних и межличностных противоречий, напряжений, конфликтов (деформация и разрушение языка, непомерная усталость, всегдашняя взвинченность и, вместе с тем, круглосуточное – на каждом шагу – впадание в спячку, сексуальная агрессия, домашняя тирания, пьянство и проч.). Кстати сказать, более поздние и «слабые» формы авторитаризма, как мне кажется, ретроспективно бросают иной свет и на «классические» репрессивные периоды существования тоталитарных обществ-государств. Одними репрессиями и идеологическим давлением вряд ли можно было построить многоуровневый, разветвленный, казавшийся нормальным, по-своему динамичным и даже похожим на современность (модерность) социальный порядок, который действовал в жизнях и умах сотен миллионов людей на протяжении нескольких десятилетий. Признать его фактом, а этот факт своим, частью собственной жизни – нужнейший шаг к осознанию произошедшего, к тому, чтобы сделать его действительно прошлым.

Но вернемся к роману Петера Эстерхази, и это последнее, что я хотел бы здесь и сейчас о нем сказать. Перед нами – книга. А значит, Эстерхази – не пассивная жертва обстоятельств, он и в них, обстоятельствах, в ней, книге, при всей невыносимости, остается писателем. Однако эта роль тоже парадоксальным образом трансформирована. Текст «Исправленного издания» построен на сращении и борьбе, перекличке и взаимоуничтожении фактически двух текстов, причем оба можно считать документальными232. Мы читаем поденный комментарий автора к поденным же, датированным сводкам его отца, отправленным им в бдительные органы, и на каждой странице видим, как набранные красным шрифтом отцовские записи буквально на полуслове перехватывают, переплетают, пронизывают, разъедают авторские, и наоборот. Важно, что этот последний, авторский текст не исключает другой, отцовский, не описывает (цитирует) его как чью-то чужую речь, реплику подвластного автору персонажа, а принимает его как один из собственных голосов, вбирает в себя, взаимодействует с ним. Фирменная центонность постмодернистского письма оказывается преображенной. У нее теперь другая, историческая мотивировка и другая, этическая задача. К тому же, кроме двух данных пластов, в книге присутствует план венгерской исторической хроники нескольких десятилетий, краткие и датированные сообщения которой приводятся автором («Арестованы…», «Осуждены…», «Вынесен смертный приговор…», «Казнены…»), плюс сквозные отсылки к теме и образам предательства в мировой истории, психологии, литературе, искусстве и т.д., библиографический список источников прилагается.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже