Если искать книжную аналогию постсоветской «моральной революции», то, очевидно, наиболее сильной окажется знаменитый роман нобелевского лауреата нигерийца Чинуа Ачебе «И пришло разрушение» (1958). Повествуя о совершенно другом времени и обществе, он позволяет понять силу и отчаяние моральной революции вследствие распада африканской племенной цивилизации при встрече с белым человеком, когда главной потерей колонизируемого общества оказывается достоинство его членов. Ачебе заканчивает роман гибелью главного героя: не в силах принять бесчестья, вождь племени совершает немыслимый для живущего в родовом строе поступок: вешается на каком-то тропическом дереве. В этой связи уместно упомянуть свидетельство психолога Примо Леви, еще одного свидетеля гитлеровской машины смерти (впоследствии покончившего с собой), называвшего первым результатом травмы, наносимой человеку концлагерем, стыд, унижение и необходимость принятия собственного «умаления» и «незначимости», т. е. потерю достоинства, разрушение смысла и превращение в пассивного «получателя» страдания.
Последней страницей книги Алексиевич и всего цикла о «красном человеке» с его мировой и локальными войнами, техногенной катастрофой, сталинскими репрессиями, мечтами о будущем, распадом страны, ненавистью к той жизни и тоской по ней, этническими погромами, когда, сойдя с ума, во дворе многоэтажного дома соседи убивают соседей, беженцами, мигрантами, зэками, праведниками, успешными бизнесменами, бывшими секретарями райкома и многими другими стало «Примечание обывателя» – рассказ пожилой женщины о своей жизни:
«– Что вспомнить? Живу, как все. Была перестройка… Горбачев… Почтальонша открыла калитку: “Слыхала, коммунистов уже нет”. – “Как нет?” – “Партию закрыли”. Никто не стрелял, ничего. Теперь говорят, что была великая держава и все пропало. А что у меня пропало? Я как жила в домике без всяких удобств – без воды, без канализации, без газа – так и живу. Честно работала всю жизнь. Пахала, пахала, привыкла пахать. И всегда получала копейки. Как ела макароны и картошку, так и ем. Шубу донашиваю советскую. У нас тут – снега!
Самое хорошее у меня воспоминание – как я замуж выходила. Любовь была. Помню, возвращались из загса, и цвела сирень. Сирень цвела! В ней, вы поверите, пели соловьи… Я так помню… Дружно пожили мы пару лет, девочку родили… А потом Вадик запил и сгорел от водки. Молодой мужик, сорок два года. Так и живу одна. Дочка уже выросла, вышла замуж и уехала.
Зимой нас засыпает снегом, весь поселок в снегу – и дома, и машины. Бывает, что неделями не ходят автобусы. Что там в столице? От нас до Москвы – тысяча километров. Смотрим московскую жизнь по телевизору, как кино. Путина и Аллу Пугачеву знаю… остальных никого… Митинги, демонстрации… А мы тут – как жили, так и живем. И при социализме, и при капитализме. Нам что “белые”, что “красные” – одинаково. Надо дождаться весны. Картошку посадить… (Долго молчит.) Мне шестьдесят лет… Я в церковь не хожу, а поговорить с кем-нибудь надо. Поговорить о другом… О том, что стареть неохота, стареть совсем не хочется. А умирать будет жалко. Видели, какая у меня сирень? Выйду ночью – она сияет. Постою, осмотрю. Давайте я вам наломаю букет…»
Мы несем ответственность, считал Виктор Франкл, за смысл своей собственной жизни, и в этом лежит наша единственная надежда как людей. Мы можем принять ответственность и испытать силу этого вечного вопроса.
Феминистская критика (постсоветского) феминизма
Национальное знание и международное признание: постсоветская академия в борьбе за символические рынки[336]
Значимость текстов во многом зависит от контекстов, в которых они функционируют…
Эта статья является результатом осмысления академического опыта – моего собственного и в какой-то мере моей поколенческой и «габитусной» когорты – и посвящена той стратификации в постсоветской академии, которая начала складываться в процессе ее присоединения к глобальному символическому рынку. Более конкретно, меня интересует, как связаны между собой следующие две группы явлений.