— Сиррах, вы совсем ничего не знаете о корнях своего рода? Вы не евреи? — осторожно спросил Хамал Риммона.
— Я осиротел в двенадцать лет. Но помню, мать говорила, что наши далекие предки — сирийцы.
Хамал счёл за благо прекратить расспросы и углубился в архитектурные исследования.
Но не все, подобно Хамалу извлекали из книг интересные сведения. Гиллель, пришедший как-то к Эммануэлю в спальню пожелать доброй ночи, несколько минут удивлённо следил за Ригелем. Лицо Ману было искажено, но в неверном свете пламени камина трудно было понять его гримасу. Эммануэль медленно рвал книгу и бросал листы в огонь.
— Что вы делаете, Эммануэль?
Ригель повернулся к нему. Нет, он лишь показался взволнованным. Черты были как обычно бесстрастны, лишь нижняя губа была брезгливо оттопырена, а в тёмных глазах, казавшихся почти чёрными, застыла тоска.
— Я… замёрз.
Хамал окинул взглядом вязанку дров около камина.
— Не лучше ли использовать их? Жечь книги?
— Почему нет?
— Эммануэль!
Ригель поднял на него смиренный взгляд, исполненный муки и кротости.
— Простите меня, Хамал. — Ману оторвал от книги титульный лист и положил в огонь. — Я напоминаю вам, должно быть, Савонаролу или Торквемаду?
— Скорее, молодого Лойолу. Но это не меняет дела.
— Я понимаю.
— Это что — желтый роман?
— Нет.
Эммануэль, бросив в огонь переплет, осторожно подвинул его кочергой подальше в огонь. Хамал прочёл на обложке имя Гельвеция.
— Господи, он-то чем вам не угодил?
— Это ужасно, Гилберт. Я только сейчас осознал это. Это непостижимо и страшно. Как объяснить, что книга, которая, казалось бы, битком набита высокими словами о человеческом достоинстве и благородстве, гораздо отвратительней и непристойней любого бульварного желтого романа? Его пошлость удручающа. Ничтожество и мерзость всегда ищут низость в основании любого поступка и события. Завистник, сребролюбец и развратник везде будет видеть только зависть, денежный расчет и разврат. Даже в Боге. Как они пошлы, все эти упорные утописты, превращающие человеческую природу в абстракцию, творцы женской эмансипации, разрушители семьи, составители обезьяньей родословной, чье имя ещё недавно звучало как ругательство, а сегодня стало последним словом науки! Это ужасно.
— Я готов с вами согласиться, но жечь? Помилуйте, это аутодафе какое-то. Искушение было слишком велико?
Эммануэль хмуро покосился на Хамала.
— Не знаю. Это — не искушение, а оскорбление Бога Живого. Но вы правы, наверное. Я не должен был судить… Бог ему судья. Но, с другой стороны, для этого человека не было ничего святого. Почему же для меня должны быть святы его писания? — Эммануэль поворошил кочергой пепел и подбросил дров в камин. Потом виновато улыбнулся, — простите, Гилберт. Должно быть, вы все-таки правы. Не надо было этого делать. Ещё раз простите. Доброй ночи.
Едва Хамал покинул его, Эммануэль задвинул засов и вернулся к камину. Затем сел, вздохнул и неторопливым движением вынув из-под кресла тяжёлый том Вольтера, открыл и, вырвав титульный лист и сморщившись как от зубной боли, отправил его в огонь.
— Возможно, я не прав, — заявил как-то вечером Хамал, вернувшись с заседания Общества изучения древностей, — но сегодня имеет смысл общаться лишь со святыми, помешанными или отпетыми мерзавцами. Только они сохраняют главное свойство, a potiori fit denominatio подлинного интеллекта — свежую мысль. У остальных совершенно нечего почерпнуть. Совершенно нечего.
— Мерзавцами? Хм. Вот уж не припомню, чтобы Нергал радовал нас свежестью мыслей, — пробормотал Риммон себе под нос.
— Что с вами, Хамал? Ваши слова отдают вселенской скорбью. Для taedium vitae вы слишком молоды. — Морис догрызал копчёную тетеревиную ножку — остатки риммонова трофея. Рантье, с умилением глядя на него, с надеждой бил по паркету хвостом.
— Судите сами, Невер! Слушал сегодня доклад о гностических Евангелиях. Автор доказывал, что наряду с оккультными фрагментами, там встречаются явные элементы христианства, и высказывал недоумение, почему они были нелиберально отвергнуты. Я люблю устрицы, но отвергну их, вымочи вы их в хрене, а, по мнению докладчика, надо давиться, но есть!
— Нет.
Докладывал Уильям Элиот с богословского. И это длилось два часа, господа. Ужасно.
В прошлый раз было интереснее. Мы обсуждали содержание римских палимпсестов, обнаруженных в 1816 году в Веронской библиотеке. Там был найден текст «Институций» Гая, считавшихся лучшим учебником римского права. Доклад делал ваш любимец — Вальяно. Но это так — lucida intervalla[11]
.