А снег все падал, он уже полностью покрыл поле недавнего боя. Этот большой мягкий снег приносил с собой такую тишину и покой, словно ничего на этой земле не произошло. И даже санитарки в белых халатах казались всего-навсего снежными бабами. Левану было десять лет, когда он вылепил свою первую снежную бабу, стараясь, чтобы она походила длинным носом и маленькими злыми глазами на тетку Дэспине — жадная это была женщина, на пушечный выстрел она не подпускала мальчишек к своим черешням.
И все-таки это санитарки. Леван отчетливо услышал девичьи голоса… И вдруг его охватило отчаяние — пройдут, не заметят. Может, его уже занесло снегом — он никогда еще не испытывал такого страха. И вот впервые после ранения он застонал. Громко, протяжно, чтобы услышали и помогли. Но прошло очень много времени — может, час, может, день, а может, и годы, — и никто его не услышал. Теперь Леван вспомнил о своем главном решении — он хотел это сделать раньше, прежде чем уйдут последние силы, но все еще надеялся на какое-то чудо.
Напрасно.
Он с трудом достал из нагрудного кармана смертный медальон. В этом крохотном черном, несгораемом футляре хранилась свернутая трубочкой бумажка с его фамилией и домашним адресом.
Леван выбросил медальон в снег и затих: он завершил все свои земные дела.
Уже смеркалось, когда одна из санитарок набрела на Левана.
Девушка расстегнула ему гимнастерку и прильнула к груди. Она не услышала биения сердца. Тогда она обыскала карманы солдата — в них ни документов, ни смертного медальона — ничего, кроме кисета с табаком и трофейной зажигалки.
«Потерял», — вдруг внятно сказал Леван. Девушка встрепенулась, смочила ему губы спиртом, быстро перевязала раны.
— Кто ты, откуда? — спросила она.
— Не хочу, — сказал Леван. — Не надо… Зачем маме это знать…
Сказал или подумал?
Девушка не слышала этих слов.
А Леван все говорил: «Пока живет она — пусть надеется, что вернется сын. Человек надеждой живет».
Санитарка и этого не услышала.
Мысль нельзя услышать.
Высокий потолок
Как всегда в страдную пору, рано уснуло степное село. Молодая луна только что выбралась из черных ущелий Лекской горы, а на главной улице ни души. Не слышно даже обычного покашливания сторожа магазина, а человек этот всегда простужен — и летом и зимой. И только маленькая электростанция за оврагом стучит и стучит, подбадривая запоздалых прохожих. Время от времени стук замирает, и сразу тускнеют уличные фонари, но вот снова мотор стучит во всю силу, лампочки вспыхивают ярче, выхватывая из темноты черепичные крыши домов.
И вдруг со стороны Соленого озера хлынул на спящее село гул и скрежет.
— Уходят! — сказал Манучар Угрехелидзе и растворил окно.
Сегодня Манучар — дежурный член правления, а это для него почти наказание — сидеть до утра в пустой конторе и браниться по телефону с сердитым начальством и с вечно недовольными бригадирами ночной смены.
Главная улица еще была пустынна, но где-то уже тоненько зазвенели стекла в окнах, во дворах проснулись собаки. А из Мельничного переулка выполз первый комбайн. Он был ярко освещен — комбайнер включил все огни, какие только имелись на машине.
«Чему радуется, дурень», — подумал Манучар. Это празднично сверкающая машина вконец расстроила старика. Он знал, что никакими клятвами и заклинаниями не повернуть назад эти тракторы и комбайны. Еще в полдень их собрали у полевого стана за Соленым озером и стали готовить для дальнего перехода. Манучар все это знал, и все же ему невыносимо больно было смотреть на ночной прощальный парад.
«Запоздали с озимым севом, вот и расплачиваемся. Худые хлеба стравили скоту, а механизаторам велели идти своим ходом за сорок километров в село Нариани, где вырастили богатый урожай. Говорят, там у них такие густые хлеба, что комбайны косят на полхедера…». Как только ни просил Манучар Угрехелидзе представителя райкома Русико Камараули оставить им хотя бы один самоходный комбайн: «У нас душа радуется, когда видим в поле этого джейрана», — но нет, не оставила. Сказала, что такому джейрану нечего делать на тощих хлебах. А Кривой Мито слушал и молчал, будто это не его касается.
С тоской глядит Манучар Угрехелидзе на идущие по улице машины. Вот прошла под окном его любимая самоходка, ее полосатый тент, еще не успевший выгореть на солнце, уже скрылся за углом, и следом загрохотал по брусчатке тяжелый дизельный трактор.
«Уходят! Ничего не поделаешь. Придется, видимо, до дна испить эту горькую чашу. Угнали, Манучар, твои любимые машины, а ты поищи на чердаке заржавленный серп и выходи с ним на свою жалкую ниву. Нечего попусту дорогие машины гонять. Кто мне это сказал? Кажется, Русико Камараули. Она в своем докладе райкому не поскупилась на черную краску. Ничего, дорогая Русико, черная краска недорого стоит. А помочь людям вовремя, видно, не каждый умеет».
Манучар, не глядя, нашарил на стене выключатель, погасил свет и подавленно вздохнул: «Эх, товарищ дежурный член правления, до чего ты дожил — от людей, прячешься, не хочешь, чтобы в такой час тебя видели».