А ведь идти не хотела, отговаривала, потому как неудобно казалось. Сначала Вовку отвлекать, потом и вовсе в гости напрашиваться.
– Фигня, – уверенно заявил Вовка, вытирая взъерошенные волосы полотенцем с розочками. – Баба Галя рада будет.
И возражения куда-то исчезли.
На самом деле Женьке было страшновато возвращаться в дом. Она знала, что нет там ничего и никого опасного, но… был мертвый кот, мухи и кладбище. Сигизмунд и кто-то, кто желал выжить Женьку из деревни. Почему? Она не знала. И вряд ли дело было в князьях Тавровских, чей черный склеп зарос бурьяном. О нем она сказала Вовке, и тот, дернув плечом, на которое присел толстый слепень, уверенно заявил:
– Надо у бабы спросить. Она про прошлое знает… – слепня он смахнул на полотенце и добавил: – Она раньше музей открыть хотела, но не срослось.
И вот теперь Женька стояла в чужом дворе, любуясь многоцветьем совершенно волшебных ирисов, и робела… словно это она – Вовкина невеста, которую привели с семьей знакомиться.
…У драгоценного семьи не было. Вернее, она имелась, где-то там, на задворках его памяти, которую драгоценный не желал ворошить. Единственный раз, когда Женька заговорила о его родителях, он помрачнел и бросил:
– Забудь.
– Почему? – ей казалось естественным, что если Женька знакомит драгоценного со своими родителями, то и он должен ответный шаг совершить. А он не торопился.
И в тот вечер помрачнел. Дернул галстук и, узел распустив, швырнул на пол. Была у него дурная привычка вещи разбрасывать, поначалу безумно Женьку раздражавшая. В конце концов, она смирилась и с привычкой, и с самим драгоценным, который упорно не желал перевоспитываться.
Да и то, разве такая мелочь, как носки под диваном, способна разрушить истинную любовь?
– Мои родители – алкоголики, – мрачно сознался драгоценный.
И Женька ахнула.
– Я ушел из семьи, когда мне было шестнадцать, – заявил он, глядя в окно. – И всего добился сам. Если появлюсь, то посажу всю семейку на шею… нет уж.
Делиться нажитым с теми, кого не считал родными, равными себе, драгоценный не желал. И Женька запретной темы больше не касалась, боялась потревожить раненое его сердце.
Дура.
– Ну, идем, что ли? – Вовка держал Женьку за руку, хотя она вовсе не собиралась вырываться и сбегать. – Ба! Я вернулся! Мы вернулись!
Его голос потревожил пушистого ленивого кота, пригревшегося на солнце.
Двор был уютным. Те же ирисы под окнами. И выкрашенная в яркий желтый цвет лавка.
Беседка.
И стол под навесом. Бронзовый самовар, над которым дымок подымался, и моложавая подтянутая женщина в вельветовых брюках. Почему-то Женька представляла себе Вовкину бабушку иначе.
– Здравствуйте, – сказала Женька, испытывая преогромное желание спрятаться.
– Это Женька, – Вовка спрятаться не позволил, вытолкнул Женьку вперед. – А это баба Галя.
– Галина Васильевна, – представилась женщина.
На вид ей было вряд ли больше пятидесяти. Круглое румяное лицо со слегка поплывшими чертами морщины не портили. Разбегались гусиные лапки, наметились складки возле губ.
Она любила и умела улыбаться.
Галина Васильевна протянула руку, на которой вспыхнул красным глазом рубиновый перстень.
– Вы садитесь, Женечка, – сказала она. – Не обращайте внимания, я так, по-домашнему… устали, небось?
– Нет.
– Устали, мне Антонина сказала, что вы на старом кладбище порядки наводить собрались… Вовка, мог бы и помочь…
– Помогу, – охотно согласился Вовка.
А ведь похожи…
– И сегодня мог бы, валялся до полудня… – Галина Васильевна ворчала беззлобно, и Вовка улыбался. Здесь, в чужом дворе, стало вдруг легко.
И не важно, что ищет драгоценный, а когда найдет – Женька ведь знала, что найдет всенепременно – устроит скандал. И кот несчастный, убитый ли Сигизмундовым неведомым сообщником, или же сбитый машиной, остался где-то в другом мире. В нынешнем был стол, накрытый под старой яблоней. И скатерть с красной бахромой, старый, советских еще времен фарфор. Алюминиевые кружки и кастрюля с облупившейся эмалью. Вареная картошка, которую Галина Васильевна посыпала укропом щедро. Маринованные лисички, свежие огурцы с пупырышками… мясо, подливка… варенье и чай… неторопливая беседа обо всем и сразу.
С этой женщиной было невероятно легко. Почти как с мамой… и мелькнула мысль, что маме Галина Васильевна непременно понравилась бы этой своей обстоятельностью.
И еще ирисами.
– Мне Вовка корневища прислал, – сказала она. – Вон тех, беленьких… старый сорт, уже вышел из моды, а мне нравится…
Зеленые свечи-стебли и белые махровые лепестки, яркие этой белизной…
– С них-то все и началось. Я прежде как-то цветами не увлекалась, а они проросли… и влюбилась.
Она глядела на Вовку с какой-то непередаваемой нежностью, от которой Женьке становилось неудобно, точно она, Женька, подглядывала…
– Ба, – Вовка тоже смущался.
Краснел. Это было странно, такой огромный, а краснеет легко. И трепетно держит в руках фарфоровую чашку…
– Вот те, лиловые, он мне из Франции привез… а те – из Англии… и из Алжира… Туниса.
Вовка вдруг помрачнел, попросив:
– Не надо.
Тихо, шепотом почти. И ненадолго за столом воцарилась неудобная тишина.