— Вам не о чем меня предупреждать! И не думайте, что я попался в вашу ловушку. Если я нравился женщине, то из этого никак не следует, что я мог на ней жениться. Нет, я еще раньше решил сказать правду… Решил сказать все то, что могу сказать! — воскликнул он.
— Вы, значит, не все можете сказать? — с удивлением глядя на него, спросил Яценко. Им вдруг овладело тревожное чувство.
— Нет, не все.
— Можете ли вы сказать, где вы были в вечер убийства?
— Нет.
— Можете ли вы сказать, на какие средства вы жили?
— Я все вам объяснил.
— Вы не объяснили, господин Загряцкий. К сожалению, вы не объяснили…
— Я больше ничего не могу сказать. Можете кончать ваше следствие, — хрипло проговорил Загряцкий. Вид у него был совершенно измученный. «В самом деле, точно затравленный зверь, — подумал Яценко. Тревожное чувство еще усилилось в Николае Петровиче. Он мысленно себя проверил. — Нет, напротив, теперь все в порядке…»
— Ввиду признания вами, господин Загряцкий, факта, до сих пор вами отрицавшегося, я не нахожу возможным сейчас закончить следствие. Мне, вероятно, придется вас допросить еще раз в присутствии госпожи Фишер, — сказал Яценко и невольно опустил глаза перед тем выражением острой ненависти, которое он прочел в глазах Загряцкого.
VI
Автомобиль замедлил ход, протрубил и остановился. Сидевший рядом с шофером человек в штатском платье соскочил и почтительно отворил дверцы. Федосьев вышел из автомобиля и неторопливо направился к отворившейся настежь двери ярко освещенного подъезда. На мерзлых ступеньках он остановился и окинул взглядом улицу. Впереди У фонаря рядом с вытянувшимся, засыпанным снегом жандармом кто-то соскочил с велосипеда. Проезжавший извозчик лениво постегивал лошадь вожжами. По тротуару шел с мешком булочник. Еще какие-то люди медленно шли по улице. Федосьев знал, что и эти люди, и булочник, и извозчик, и велосипедист — все были сыщики, предназначенные для его охраны! он на улице всегда подвергался большой опасности. Не очень веря в меру предосторожности, он принимал их больше по привычке, как по привычке всегда носил в кармане почти бесполезный браунинг.
Федосьев с шутливым видом говорил знакомым, что процент смертности на его посту
«Вот теперь и этого ощущения больше не будет, — подумал он, отдавая шубу увешанному медалями великану швейцару. Мысль эта не доставила ему удовольствия, как ни тягостно было то ощущение. С первых опасных постов Федосьев представлял себе свой конец во всех подробностях, не останавливаясь перед самыми страшными и самыми грубыми. Конец мог прийти от бомбы или от пули, пулю уж предпочел бы: слова „разорван на части“ вызывали в нем то жуткое чувство, с которым в детстве и первой юности он читал о четвертовании. — Да, так неужели я помру, как все, в своей постели, от непродолжительной, но тяжкой болезни? Это прямо у газетчиков отбить хлеб», — с улыбкой подумал он.
Мысль об отклике в газетах на его насильственную смерть тоже часто занимала Федосьева. Он будто видел перед собой статьи — на том месте, на каком им надлежало появиться в каждой газете, где на первой странице, где на второй, где в два столбца, где всего строк на шестьдесят. «Еще одно злодеяние, при вести о котором с ужасом содрогнется Россия». «Кровавый палач народа казнен рукою героя». «Нам незачем доказывать наше принципиально отрицательное отношение ко всякому террору, откуда бы он ни исходил, и в трагической гибели С. В. Федосьева („Да, по случаю моей смерти на радостях удостоят меня инициалов вместо буквы г.“) мы усматриваем новое наглядное доказательство нашего основного положения о том, что…» Радость либеральной печати, худо скрытая под видом несочувствия террору, радость, которую он наперед читал на лицах самоуверенных, во всем преуспевающих адвокатов, больше раздражала Федосьева, чем откровенный восторг революционных прокламаций.
— Петр Богданович здесь?