Двухосные теплушки, в которых разместили выпускников военно-политического училища, были подцеплены и долго следовали вместе с цистернами горючего, но в Бузулуке теплушки поставили впереди длинного ряда запломбированных вагонов — на каждом из них белела надпись «Для Ленинграда», — и эшелон, получив другой номер, двинулся еще быстрей.
Безостановочный стук колес в иное время бы нагонял дремоту, а сейчас стоило Алексею смежить веки, как накатывались раздумья, снова и снова вспоминались во всем своем суровом, пасмурном облике последние училищные дни. Начало каждого из них неизменно предварялось тревожным и мрачным вступлением — сводкой Информбюро о тяжелых оборонительных боях в междуречье Дона и Волги, о станицах и городах, которые пришлось там оставить, сдать врагу…
Однажды во второй половине дня отменили занятия по расписанию, раздалась команда построиться. Строились раздельно, по ротам, в противоположных сторонах плаца. К первой роте подошел сам начальник училища. Он раскрыл темную кожаную папку, и ветер шевельнул страницы каких-то вложенных в нее документов.
— Оглашаю приказ Верховного Главнокомандующего… Номер двести двадцать семь…
Голос Кострова звучал глухо и хмуро. На четверть часа — полное и тягостное безмолвие. Приказом вводились жесткие меры борьбы с паникерами и нарушителями дисциплины, гневно и решительно осуждались упадочнические настроения, и каждое слово строгим укором обжигало сердце… Со всей неотступной прямотой и властностью Верховный требовал от каждого воина железной стойкости и решимости: «Победа или смерть! Ни шагу назад!»
А на них уже было новенькое обмундирование — не курсантское, а полевое, складки которого угловато топорщились под портупеей, даже не успели разгладиться после армейских цейхгаузов. Накануне они старательно прикололи звездочки к пилоткам и по три кубика на петлицы гимнастерок… И напрасно было мысленно утешать себя тем, что этот укор народа их, только-только одевших воинскую форму, не касается. Да, они, сто двадцать выпускников-политруков, лично не сделали ничего такого, что могло бы умалить, опозорить честь и великий смысл этих рдевших темно-рубиновым огнем знаков, но пока… пока, надо же признаться, и не прибавили к их прежней, давней славе ничего своего… Пока ничего! Это где-то впереди, в будущем, на неразличимых отсюда, неведомых рубежах, где по велению Родины надо встать и стоять насмерть!
На другой день снова построение. Читали приказ о выпуске, а в ушах по-прежнему звучал еще тот, вчерашний, двести двадцать седьмой…
Накануне отъезда заскочил в каптерку. Там стоял на полке продранный, обтертый чемодан, который пропутешествовал из Нагоровки сюда. Еще в первые дни пребывания в училище отдал Рустаму, а тот — приезжавшему к нему отцу брюки, пару верхних рубах, туфли с галошами. Все это было ненужным, лишним. Сейчас переложил в вещмешок из чемодана то немногое, что там осталось. Носки, перчатки, чиненный Валей свитер, ею же сшитые подворотнички.
— Ну вот и все, — встряхнул Алексей опустевший чемодан. Что-то, однако, внутри звякнуло. Раскрыл снова. Из-под газеты вывалилась и лежала на дне цепочка с ключами. Взял их, растерянно соображая, как поступить, привычно ощупал пальцами плоские разнокалиберные зубчики ключей. Один от главного входа Дворца, другой открывал комнату правления и дверь в театральную часть…
— От дома, что ли, товарищ политрук? — полюбопытствовал старшина, впервые именуя его по званию.
— Да нет, служебные, — коротко обронил Алексей и, смутившись оттого, что этот ответ мог удивить еще более, показаться вовсе нелепым и странным, торопливо сунул ключи в вещмешок и вышел.
И все это — казармы, училище, плац, мусульманское кладбище, арыки, каптерка с ее крутым хозяином — теперь так же далеко, нет, по существу, еще даже гораздо дальше, чем Нагоровка. И так же далеко Валя… Но были, остались, не забудутся те великодушно подаренные ему помкомвзводом полчаса, которые, вопреки отсчитывающим новые и новые километры железнодорожным указателям, сделали для него Валю отчетливо памятной, близкой… В тот вечер, увидев ее и пытаясь объяснить свое столь внезапное позднее появление, он вначале понес что-то несуразное, невнятное… Стал было рассказывать о приезде к ним Алексея Толстого, потом без всякой связи заговорил о понадобившихся подворотничках, о скором отъезде. Намеренно говорил негромко, и она, как и тогда, при их первых встречах, внимательно смотрела на его губы, и это как бы давало ему право смотреть, ласкать своим взглядом ее чуть растерянное и обрадованное лицо.
Она захлопотала, хотела готовить чай, но он взял ее за руку, отвел от печурки — слишком мало времени, вынужден считать минуты — и, чувствуя, как они катастрофически убавляются и убавляются, вдруг привлек ее к себе и поцеловал…
Она оторопела, да и он тоже оторопел от своей дерзости.