— Да ты только не хвылюйся… Чого тоби зараз хвылюваться? Не трэба, — трижды вставляла хозяйка в свой сбивчивый рассказ заботливое и вместе с тем неясно тревожащее предупреждение. Для чего оно? Вернигора вначале не понимал, а потом пришла горькая и жуткая догадка, приподнялся, взволнованно и требовательно спросил:
— Скажи прямо, у немцев я?..
— И як же тоби не соромно? — обиженно всплеснула руками и воскликнула хозяйка. — Хиба ж я нимка?
— Не крути, мамо… Сама понимаешь, о чем я пытаю. В Тарановке немцы?
— Ну немцы! Что с того? Ты-то на своей земле, у своих! До нашей хаты они и зимой не заходили, а сейчас, по весне, им сюда и зовсим не соваться. Подывысь у викно.
Женщина протерла рукавом запотевшие стекла. За ними проглянул небольшой, огороженный низеньким каменным забором садик. Сразу же от него начинался крутой спуск в глубокую ложбину, на дне которой, казалось, уже шумели под набухшим голубоватым снегом веселые мартовские ручьи.
— Ось диждемося своих назавжды. А гитлеровцам зараз не до нас. Они и старосту доси не призначили, чують, что час их пройшов. Скильки ж вы их, гадов, побылы, скильки побылы! Навалом лежали в Касьяновом яру. Три дня гитлеровцы их кудысь развозили… чи в Староверовку, чи в Красноград…
— А наших?..
— Наших мы сами поховалы. На майдане, де школа, братську могилу копали. Ой, какой же один молоденький был («Шкодин, Петя», — подумал Вернигора), а другой смуглявый, смуглявый, мабуть, не з нашего краю… Биля пулемета як лежав, так и перед смертью его из рук не выпустил…
«Фаждеев», — догадался Вернигора, испытывая чувство сердечной вины перед товарищем по оружию. Как он мог в те страшные минуты, кажется, шестой по счету атаки, усомниться в Фаждееве, посчитать его трусом?!
Из рассказа Максимовны — так звали хозяйку хаты — Вернигора представил себе все, что с ним произошло. Очевидно, это было на второй или третий день боя, когда заслон, выставленный у беспаловского переезда, выполнил свою задачу и получил приказ отойти. Тогда-то Максимовна и подобрала в одном из дворов его, сваленного в беспамятстве тяжелой контузией. Она жила сейчас одна: муж и сын были в армии. Двор Максимовны находился действительно на отшибе, и никто даже из близких ей односельчан не знал, что кого-то укрывала эта закинутая на крутое взгорье хата.
После того дня, когда Вернигора пришел в сознание и впервые поднялся с постели, он стал быстро крепнуть. Но с поправкой пришло и другое — удручало вынужденное бездействие, угнетал каждый, казавшийся томительно нескончаемым, день ожидания. При всем своем заботливом попечении о нуждах выздоравливающего не могла Максимовна разгадать его самой настоятельной и жгучей потребности.
— Ты скажи, Максимовна, твой Федос курил? — не выдержал и как-то спросил хозяйку Иван Григорьевич.
— Федос? Да от него дым, як из заводской трубы, валил, — почему-то восторженно, видимо, тронутая этим воспоминанием, воскликнула Максимовна. — Нашу хату, мабуть, не то что пчела, а и комар десятой стороной облетал. Ось як вин курив!..
— Так, так… А что же он у тебя курил, Максимовна? — продолжал допытываться Вернигора.
— «Эру», «Броненосец», а по святам этого, как его, черного коня…
— Черного коня? Первый раз про такие папиросы слышу, — удивился Вернигора, но потом догадался: — Уж не «Казбек» ли?
— Во-во, «Казбек»… Это на Жовтневи свята, на Первомай, ну а в будни, зрозумило, и самосадом не брезговал…
— Сажал? — даже привстал в волнении Вернигора.
— Сажал.
— У себя на огороде?
— Да не на чужом же, — обиженно проговорила Максимовна. — Целую грядку отвоевал у меня на эту пакость… Я краще б маку посадила… Я уж ему… Да куда ты, Григорьевич?..
Но Вернигору уже не остановить. Не дослушав, он выскочил во двор. Миновал небольшое картофельное поле и подошел к грядкам. Но тщетно искал меж бодыльями укропа и помидоров какой-либо затерявшийся желанный стебелек, проросший из случайно выпавшего семени. Коль и был в прошлую осень такой, то наверняка не миновала его хозяйская тяпка.