От Мани Ельцовой к Соне ГорленкоЛондон
Соня, я пережила великий день. Случилось что-то, от чего будет зависеть моя дальнейшая судьба. Все это смутно пока в моей душе. Но я разберусь потом. Я пойму.
Мы уже собирались покинуть Лондон, потому что мои гастроли кончились. Чемоданы были уложены. Билеты куплены. Я сидела вся продрогшая у камина, с заплаканными глазами, с распухшим носом. Я только что угостила Марка жестокой сценой ревности. Ты удивлена? Это не логично. Тем не менее, это так. Мои мысли новы, но чувства стары. Я не могу их победить. Не хочу ни с кем делиться его чувством и лаской. Словом, последняя неделя — это был ад. И у Марка начались сердечные припадки. Но разве это может остановить женщину, когда она ревнует?
Вошел лакей и подал карточку. Я закричала, как исступленная: «Никого не хочу видеть! Никого не приму!» — «Это невозможно! — сказал Марк. — Просите…»
Вошел журналист N. Марк знает его. Это очень образованный и талантливый публицист. Он эмигрант и уже немолод. У него такие прекрасные, лучистые глаза, кроткие и печальные, какие я видела только у евреев. Эти глаза смягчили меня, но я сидела, вся сжавшись в комок, злая и неприступная.
—
Вы знаете, чтов
Лондоне стачка рабочих? —
спросил меня N.
Я действительно видела накануне демонстрацию на улице, это произвело впечатление. Но скоро забылось. Газет я не читаю. А физиономия города ничуть не изменилась оттого, что пять тысяч безумцев, возмущенные несправедливостью, кинули вызов каменным сердцам и каменным конторам Англии. Все так же тысячи заводов покрывают копотью сумрачный Лондон.
Все так же в Сити и на бирже циркулируют миллионы, а знатные веселятсяв
своих кварталах.
— Нынче их пять тысяч, — говорил N… — через неделю будет уже десять. Сейчас у нас есть средства. А в сердцах забастовщиков горит энтузиазм и вера в свою правоту. Надо, чтобы дети не голодали, чтоб жены не теряли мужества. Вы сейчас и ваш товарищ Нильс — кумиры Лондона. Дайте нам два спектакля в пользу стачечников!
—
Я уезжаю, —
оборвала я его. —
Мне все надоело. Меня не трогают чужие бедствия! Я жажду отдыха.
Марк сконфузился. Но N… должно быть, тонкий человек. Он угадал, что я несчастна. Или меня видал звук голоса?
Марк сказал:
— Вы выбрали дурную минуту. Marion устала и хандрит.
—
Вовсе нет! —
крикнула я. —
Это не каприз. Я ненавижу мою публику. Мне опостылела моя профессия. Да. Потому что здесь я профессионалка, а не артистка. Нельзя бить артисткой, играя каждый день одно и то же.
—
Что-нибудь другое, сударыня. Это соберет еще больше публики.
—
Но кто вам сказал, что я соглашусь лишний раз позабавить эту публику?
—
А цель? —
возразил он кротко. —
Она даст вам удовлетворение.
— Ничто не даст мне удовлетворения! — враждебно ответила я. — Ничто не вознаградит меня за это насилие над собой. Довольно с меня! Довольно!
Он хотел уже уйти. Он весь съежился, сгорбился. Его длинные желтые пальцы отчаянно теребили мягкую шляпу.
К счастью, Марк не дал ему уйти. Он знал, что я скоро раскаюсь. Он предложил следующее: снять громадный зал, вроде парижского Трокадеро, помнишь? Половину билетов за тройные цены пустить в продажу. А остальные бесплатно предложить русским эмигрантам и забастовщикам.
— Они случайно свободны теперь, — сказал Марк. — Пусть память о забастовке будет связана с воспоминанием о волшебном вечере, единственном в их убогой жизни!
Я кинулась на грудь Марку. Вся моя злоба растаяла. Но он нарушил это настроение. «Marion — моя невеста!» — сказал он журналисту, точно извиняясь за мой порыв. А я ответила:
—
Он лжет. Я просто его любовница. И странно, почему он думает, что бить ею хуже, чем быть невестой. Социал-демократы не должны так думать!
Тогда уже они оба сконфузились. А я убежала в спальню. До того взвинтились мои нервы, что я становлюсь невозможной.
N. уехал, передав мне через Марка живейшую благодарность, Марк сказал: «Если будет дефицит, я беру его на себя».
Но билеты были все расписаны за три дня до спектакля. Мы с Нильсом дали свои лучшие номера.
Я только что вернулась из театра. Там была публика, никогда не бывавшая в балете, никогда не видавшая меня и Нильса, для которой этот вечер будет сиять, как звезда, во тьме их убогой жизни. Завтра Марк пошлет тебе отзывы прессы. Ты прочтешь, какие овации были сделани мне и Нильсу. Но из этих газетных отзывов ты никогда не узнаешь, с каким подъемом играла я! Ты никогда не узнаешь, какими счастливыми слезами плакала я, выходя на вызовы. И как волновалась я, стоя за кулисами, в ожидании моего выхода. Это я, владеющая собой всегда и всюду, потому что не уважаю моего зрителя и не боюсь его! Не уважаю прессу и не боюсь ее. Перед началом спектакля в уборную пришел Марк и сказал мне: «В ложе сидит N. с семейством. Тут много эмигрантов. И если такая публика тебя не удовлетворит…»
Соня, это тот самый N… учитель Яна, тот самый, которого чтит суровый Ксаверий, чье имя мы не смели громко произносить в стенах гимназии. Он никогда не увидит родичи и, как Герцен, умрет в изгнании. Его книга запрещена у нас. Его миросозерцание — кошмар для всех государственников — правых или левых — безразлично.
Но когда Марк предложил нас познакомить, я закричала: «Нет! Нет!» Я убежала в уборную и разрыдалась. Ты удивлена? Но почему же? На этот раз я чувствовала и поступала логично. Это был инстинкт самосохранения. Ксаверий сказал мне год назад: «Чем можете вы оправдать вашу жизнь?» И я не нашла ответа. И мне тяжело с ним встречаться. Всякий раз, когда я вспоминаю эти слова, в моей душе поднимается прежний разлад.
Я сама знаю, что радость и красота, которые я расточаю на службе у сытых, должны быть общим достоянием. Художник принадлежит народу. И творчество, не имеющее в народе корней, гибнет. И если раньше я имела оправдание, желая подняться из грязи, куда меня втоптали те, кому я предлагала тело и душу, и занять место в обществе, меня отвергавшем, —
то где же оправдание для меня сейчас?
Я как в лихорадке. Пишу тебе ночью, вернувшись со спектакля. А передо мной стоит огромная корзина красных гвоздик. Это поднесли мне мои бесплатные зрители. Они по грошам собирали деньги на эту корзину. Я разрыдалась и поцеловала цветы, Я сохраняю их, как реликвию.
Завтра пошлю N. письмо. Признаюсь ему во всем. Он должен понять меня. Он поймет, Соня, сердце говорит мне, что если моя жизнь до этой минуты была подъемом па высокую башню, то я уже стою на последней ступени. И скоро лучезарные дали раскроются передо мною. Не знаю, как это будет? Что это будет? Но сердце бьется от сладкого предчувствия. И хочется крикнуть: «Наконец!»
Пиши мне, Соня. Отсюда еду на гастроли в Монте-Карло. Еду с отвращением. Но Нильса бросить не могу. Он слишком много потеряет, если я нарушу контракт. Боже, дай мне силы дотянуть! Как я мучительно жажду отдыха!