— Почему вы не бываете в Студии, Гаральд?
— Я вас видел, Marion, во всех ваших ролях и танцах. Повторять впечатление — значит ослаблять его.
Она молчит, обдумывая его ответ.
— Но у вас… стало быть, нет никакого интереса к артисту?
Капельки у ее губ слились в одну крупную и упали на шелк лифа. Она вынимает платок и отирает все лицо, с которого уже снят грим.
«Наконец!» — думает Гаральд. И его неприязнь стихает. Самый звук голоса его смягчается теперь, когда он спокойно следит за словами своего ответа:
— Артист немыслим вне сцены, Marion. Она делает нетерпеливое движение.
— Это жестоко!
— Напротив. Это прекрасно. Я умышленно избегаю сближения. Какое безумное стремление у людей разрушить все иллюзии! Казаться или быть. Разве первое не более ценно?
Странно. Это точь-в-точь слова, которые Маня когда-то говорила Марку, а затем Нильсу. Но теперь они не доходят до ее души. Ножка в черной туфельке нетерпеливо бьет по ковру.
— Зачем мне жизнь и правда? — продолжает Гаральд. — Я ценю только образы, созданные моим воображением.
Красная фигура медленно идет мимо. Гаральд чувствует на себе взгляд темных глаз и смолкает, мгновенно теряя нить мыслей. Опять встают созвучия, теснятся рифмы новой поэмы. Он их повторяет про себя, боясь забыть, боясь растерять жемчуг творчества.
Но Маня ничего не видит. Весь этот ненужный разговор должен отпасть сам собой. Важно и страшно то, что будет сейчас. Сейчас… Сильно побледнев, она закрывает глаза.
— Гаральд… — Свой собственный голос, глухой и словно незнакомый, она как бы слышит издалека. Так шумит в ушах кровь, снова прихлынувшая к лицу. Даже глазам жарко. — Гаральд, Вы получили мое письмо из Тироля?
Он молча наклоняет голову.
— Я стучалась в вашу душу. Но тщетно… А между тем, мы не так далеки и чужды, как вы мне дали понять в первую минуту встречи. Жизнь для нас только в искусстве!
Она смолкает, заметив тень улыбки на его сухих губах. Глаза тревожно расширяются.
— Вы думаете, я не люблю его?
— Я в этом уверен теперь, после вашего письма.
— Ах, Гаральд, если б вы знали, что я пережила тогда, что я пережила вообще. Я так страдала…
— Тем лучше, Marion. Страдания — это крылья, подымающие нас к небесам. Вы не были бы такой артисткой, если б не взмахнули царственные крылья.
Она проводит рукой по лицу. Не то, не то… Ей страшно. Ее собственное возбуждение гаснет рядом с ним.
— Конечно, вы правы, искусство не дается даром. Но ведь счастье уходит, вера уходит. И остается обнаженная, пустая душа.
— Но разве есть предел царству, созданному нашим воображением? И не в нашей ли власти наполнить этот мир?
О, каким голосом он это сказал! Счастливец. С трепетом глядит она в его лицо. Его душа далека от нее. Бесконечно далека. Предчувствие не обмануло ее.
— Разве не тяготит вас одиночество?
— Оно наш удел, Marion.
— Нет! Моя душа стынет. Мне нужна любовь.
— У вас есть друг. О каком же одиночестве говорите вы?
Доминиканец обошел комнату и приближается к ним. Невольно следит за ним Гаральд. «Я где-то видел его. Где? Когда?» Маня опускает голову.
— Вы не о том говорите! — жалобно срывается у нее. — Писатель и художник не соприкасаются с толпой, как мы, артисты. Мне нужна связь с людьми. Я не могу играть, пока не почувствую, что между мной и зрителем протянулись струны. Я хочу, чтоб они пели. Хочу, чтоб любимые глаза глядели на меня из залы. Чтоб мне не было холодно среди людей…
«Теперь она опять прекрасна», — думает Гаральд, задумчиво изучая ее лицо. — И она не хищница. Как по-детски жалобно звучит этот милый голос! Она слабая и несчастная женщина, не умеющая ценить свой талант…
— Разве возможно общение с толпой, Marion?
Она растерянно озирается. Смотрит на красного монаха в углу. И не видит его.
— С этой толпой? Нет. О, нет!
— А разве есть другая?
— Ах, Гаральд! Если б я нашла другую, я никогда не покинула бы сцену.
Страстно и с мучительной правдой срывается у нее эта фраза. Она гнет черепаховый веер, рискуя его сломать.
Гаральд весь подается вперед в кресле. Лицо его дрогнуло.
— Вы и об этом думали? Покинуть сцену, отказаться от искусства? Для чего же тогда жить?
Но она не отвечает на его вопрос. Она полна собою.
— Гаральд! Вы не знаете, какую роль вы сыграли в моей жизни! Я так рвалась вас видеть и сказать вам эти слова! Но вы меня избегали. Умышленно, я это чувствую. Почему? Почему, скажите…
От нее вдруг повеяло зноем, туманящей мозг стихийной страстью. Гаральд опускает веки.
— Вдали от вас я был полон вами. Я вам писал стихи. Разве это не более ценно, чем банальные, беглые встречи?
Маня бледнеет. Ее глаза, большие, искристые, полны ужаса. Отчего ей вдруг стало так страшно? Это красивые слова. Но она где-то уже слышала их. И от этих слов страдала.
Гаральд теперь смотрит на нее, и душа его смягчается. Трагическая красота Marion опять, как тогда, в театре, наполняет его смятением и тревогой. «В этих глазах целый мир, — думает он. — И этот мир для меня. Неужели я откажусь завладеть им? Неужели испугаюсь?»