Читаем Клопы (сборник) полностью

Я уже был достаточно пьян, но тут усилием воли сосредоточился и вгляделся в него, даже встал, чтоб вглядеться пристальней, потом от волнения отшатнулся и раздвинул приотворенное окно. «Не провокатор ли он?» – ударило с дребезжанием стекла. Хотелось пройтись и осмыслить – не позволяла площадь кухни, я только развернулся и сел на подоконник. Но, глядя сверху на железные кровли, – все лежало под нами – я понял, что кровли красили мы, зеленой, красной и голубой краской. Я вгляделся еще раз, гордо. «Нет, не похоже», – смахнул вниз окурки, набрал в грудь воздуха и громко подпел:

Эх! Старшина, старшина-а,Перешла Таганку.

Потом мы спели еще «Самолет поднимается выше и выше», и кончилось тем, что на кухню уже зашел Енароков и в ответ на мой настойчивый вопрос ответил сдержанно и с иронией, как Леонид Абалкин на съезде Советов:

– Я тебе дам. Есть у меня одна.

И Епротасов сказал, что у него тоже есть и он тоже даст. Некоторые стараются протрезветь, когда пьют, и даже, кривясь и пересиливая себя, едят лимон – я этого не понимаю и всегда пьянею быстро и до конца. И Епротасов сказал, что и он тоже, и мы с ним чокнулись по этому поводу. Он дал мне еще и нитки, чтобы я сшил эту книгу заодно, которую он мне даст, потому что она разъехалась в разные стороны. Енароков молчал, пока не начали петь «А у нас во дворе», и тогда сдержанно подпел, поправляя легонько очки, особенно когда пели:

А я все гляжу,Глаз не отвожу, —

а Епротасов делал «Па-па-пам», притоптывая каблуком, а потом нагнулся ко мне, положил руку на шею и, глядя мутными глазами опричь, продышал:

– А по Джульетте плачет статья 107.

Еще они показали мне феномен кошачьего глаза. Потом завели мотоцикл, погрузили в коляску этого Ромео с привязанной к рукам биркой, потом погрузились сами, долго благодарили меня в синем дыму за то, что я подобрал упавший мешок и погрузил его вниз туда же, и я не заметил, как уехали, только когда пошел в синий дым, прошел его насквозь, запнулся за бордюр и, нащупав рукой, сел на него.

* * *

Если бы я знал тогда, какой удар готовит нам Енароков… Это в него надо было вглядеться, вслушаться в его подозрительный голос или хоть бы я заглянул в нее по пути, хоть бы Терентий не знал! Нет: не то что не уберег – я запутал Терентия. «Танатология», наука о мертвых, всего 200 страниц, кратко и буквами. И как мы бросились к ней открыто, всей душой ухватились за нее, и уже взяли карандаши, чтобы делать отметки, – и какой же удар ниже пояса ждал нас… Прочитав только первую страницу и посмотрев приведенные фотографии, мы бросили эти карандаши – не уронили, а именно бросили с силой – и стали ходить по комнате, а потом открыли дверь и в сильном душевном волнении пошли в разные стороны, стараясь не глядеть ни на кого.

Все стало ясно: и почему все это скрывают от нас, и вообще. Мы потонули в словах, как в авгиевых конюшнях! Мы захлебнулись в них, как пьяные в собственной блевоте! А ведь вот же они – кладбища.

Что? Тот гигнулся, тот в ящик сыграл, а Кондобабовы что – дуба дают? Да понимаете ли вы, что ирония здесь неуместна?

Теперь вот еще:

– Бпф… – шаря длинными пальцами на груди – что с ним? – быстрое преобразование Фурье, а что это? Что такое? На все одно слово – небытие: где-то там, в сумерках, ушел под бон, под эту зеленую слизь, описал дугу – по трубам, да? – и вышел туда, в утро, за ограду, и опять солнце шумит, деревья светят, а где небытие?

Так вот оно. На этой цветной фотографии, где кто-то голый, со спины, с опущенной головой и признаками стагнации – я вглядывался в этот зад, стараясь понять, кого же он мне напоминает, пока не понял, кто это. Это же я! Если не я, то кто же? Это я! Это я с признаками стагнации! Тогда я бросил все и пошел.

Этот долдон филолог еще смеет упрекать нас, что тут живые носы.

Да если бы! Если бы от меня, если бы от Терентия или хоть от кого-нибудь остался хотя бы один живой нос в результате этих усилий, и продавали бы среди этих картин, в этом салоне или хоть на этом Арбате – я продал бы все и купил бы.

– Ну, как жизнь? – спрашивал бы у него.

И вытирал бы ему сопли. Я подставлял бы платок, и он бы сморкался туда.

– Ничего, – говорил бы я.

Потому что любой нос – и такой широкий, как у итальянца Марчелло Моретти, с чувственно отверстыми ноздрями, и горбатый, как у Епротасова, в котором только и делать, что ковырять пальцем, и нежный, подрагивающий, как у наших знакомых, когда их губы говорят: «Заткнись», – любой нос, когда он живой, он лучше, чем фиолетовый, раздувшийся мертвый нос.

Главное, когда он начнет раздуваться, – тогда якобы и пойдут бурные процессы жизнедеятельности, и даже утопленник в это утро всплывет со дна и поплывет, несмотря на привязанные к ногам гири, – ну, как можно писать такое! Не знаю – или они там с ума все сошли, или это издевательство над нами.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже