Линия раздела существует де-факто, значит, признавать ее необходимо, и вопрос, должна ли она существовать или нет — неуместен. Многие кашмирцы по обеим сторонам демаркационной линии не считали нужным ее замечать и пересекали ее в обоих направлениях, когда взбредет в голову. Их непослушание полковник расценивал как одну из форм проявления неблагодарности, ибо они показывали, что им плевать на тяготы жизни солдат у линии раздела, плевать на лишения, испытываемые солдатами ради сохранения и защиты линии раздела. Между тем люди там яйца себе отмораживали, а бывало, и погибали — кто от холода, кто подставившись под пулю пакистанского снайпера, умирали прежде, чем успевали получить в дар женские браслеты от своих папаш, — умирали, защищая идею свободы.
Если люди мучаются ради вас, если они умирают за вас, то вы обязаны уважать их муки, и пренебрегать наличием демаркационной линии, которую они охраняют, неуважительно. Подобное поведение унижает достоинство армии, не говоря уже о том, что угрожает национальной безопасности, а потому противозаконно.
Возможно, многие кашмирцы — и не только мусульмане, но и мясоеды-пандиты — бунтари от природы; возможно, весь народ этой долины заражен духом неповиновения. В таком случае с этим следует разобраться самым решительным образом. Придя в результате своего последовательного анализа к подобному умозаключению, Качхваха испытал смутное недовольство собою, несмотря на то что вывод принадлежал лично ему, а в выстроенной им безукоризненной логической цепочке ему мерещилась некая трагически-прекрасная неизбежность. Ведь он был человеком глубоких чувств, человеком, ценившим красоту и нежность, боготворившим прекрасное и, соответственно, испытывавшим к красотам Кашмира глубокую любовь, — вернее, желавшим ее испытывать, еще точнее — человеком, который любил бы, если б только ему не препятствовали в этом ежедневно и ежечасно, человеком, способным стать верным и преданном возлюбленным, если б мог рассчитывать на взаимность.
Ему было холодно и одиноко. Посреди всей этой красоты он тонул в безобразной трясине. Не будь это противоправно, он бы так и сказал вслух: «Да, Эластик-нагар — это не что иное, как большая помойка». Однако ж Эластик-нагар не мог считаться помойкой, потому как по определению, согласно закону и прочая и прочая, ему полагалось быть военным лагерем, условно именуемым Эластик-нагар. Он забивался тогда в потаенно-мятежный уголок своего сознания и там шептал в сложенные лодочкой ладони: «Эластик-нагар — грязная свалка».
Эластик-нагар действительно был и оставался грязной свалкой. Эластик-нагар — это скопище колючей проволоки, мешков с песком и отхожих мест, это плевки, железо, брезент и кислая вонь в казармах. Клякса на безукоризненно выполненном свитке. Отбросы на зеркально-чистом озере. И здесь не было женщин. Не было здесь женщин. И мужчины шалели. Они онанировали, они, случалось, нападали на таких же шалав из местных, а когда вырывались в Сринагар, то стены видавших виды борделей ходили ходуном от их ненасытной похоти. А солдат в Эластик-нагаре с каждым днем становилось все больше, и некоторых из них отправляли высоко в горы, туда, где для удовлетворения насущной потребности не то что женщин, даже коз не было, так что ему грех было жаловаться, так что и в потаенном мятежном уголке своего сознания, не существующем по определению, ему следовало гордиться своей судьбой. Он и гордился. Он — важная персона, он человек чести, а вокруг вон сколько этих чертовок, — отчего же они сторонятся его, неженатого, светлокожего и из уважаемой семьи, лично не имеющего никаких предубеждений религиозного толка, человека абсолютно светского? И потом, речь, в конце-то концов, не идет о браке, но почему бы не приветить своего защитника и покровителя, не подарить ему пару поцелуев, не приласкать, черт побери?!