В начале моего пребывания в интернате я пару раз проводил свои каникулы у Алекс, но она все время работала и много плакала, когда по вечерам мы сидели вдвоем за столом и пили теплое пиво. Она каждый день ставила на стол пиво, как будто это было в порядке вещей, а когда плакала, то постоянно извинялась передо мной.
После этого я больше не ездил к ней и на все праздники оставался у монахов. В интернате была библиотека с книгами на немецком языке, кроме того, я тренировался с отцом Геральдом. Это было немного, но все лучше, чем тетя. С ней у меня возникало чувство, что я самый одинокий человек на земле.
Письмо, которое я получил, было кратким. Оно было написано на английском языке на светло-коричневой бумаге.
Я снова и снова перечитывал письмо и все время застревал на одном предложении:
Едва ли кто-то стал бы скучать по мне, если бы я спрыгнул с колокольни. А самым странным во всем этом было то, что я никогда и не чувствовал потребности с нее спрыгнуть. Просто мне нужен был друг, с которым я мог бы выпить пива.
Я вспомнил ее белое платье. Мы с тетей никогда не вели долгих разговоров. С тех пор как она ночью сидела на полу возле моей кровати в детской, я понял, что она особенная.
После смерти моей мамы я всего лишь однажды загуглил имя тети в Интернете. На странице одного фонда для неблагополучных детей, с которым она сотрудничала, я прочитал ее биографию. Запомнил большинство вещей: Александра Бирк, родилась в Сток-он-Тренте в Северной Англии, изучала историю искусств в Кембридже, защитила диссертацию на соискание ученой степени доктора философии где-то в Нью-Йорке, в возрасте 28 лет стала профессором в Кембридже. В статье я также прочитал, что в пятнадцать лет тетя заняла второе место в национальном конкурсе художников. Тогда же она впервые переступила порог музея, потому что церемония вручения призов проходила именно там. Тетя являлась экспертом по западноевропейскому искусству, а в свободное время принимала участие в беге на сверхмарафонские дистанции, свыше 42 километров.
В тот вечер, когда я получил письмо, я взял с собой на колокольню одеяло и подумал о том, как часто мечтал, чтобы моя тетя проехала бы вверх по одной из серпантинных дорог в наш интернат, забрала бы меня с собой, обняла бы меня так, как делали родители учеников школы, когда начинались летние каникулы. Она забрала бы меня из интерната и взяла бы с собой в какое-нибудь приключение.
Наверху, на колокольне, я вспомнил ее суровое, узкое, худое лицо. Алекс Бирк никогда не обнимала меня, даже после похорон моей мамы.
Ночь была холодной, а ветер дул так, что медный колокол тихо гудел.
Двумя неделями позже я сидел в офисе во дворике часовни колледжа Св. Джона и смотрел мимо Алекс на картину, висевшую позади нее на стене. В тот момент меня беспокоил вопрос: темнеют ли с годами старые картины или их просто так написали?
Двор перед офисом тети выглядел так, будто булыжники были заложены здесь еще в Средние века, что, вероятно, так и было. Твердые подошвы тысяч студентов на протяжении нескольких веков отполировали края камней, сделав их круглыми. Я около получаса стоял там внизу, прислонившись к стене и наблюдая за студентами. Они выглядели так же, как ученики из моего интерната. Ничего в них не было такого, что объединяло бы их или как-то по-особенному выделяло бы среди остальных людей. Были среди них молодые люди с темной и белой кожей, азиаты, студенты в мягких брюках из хлопка, в коротких юбках, в костюмах, с рюкзаками, с папками, с джутовыми сумками, с книгами в руке. Сначала я думал, что не существует признаков, которые объединяли бы студентов университета в Кембридже, но потом я все-таки заметил, что все – прежде всего мужчины – ходили, чуть выше приподняв свою голову, не так, как я привык. Казалось, что они немного лучше остальных знают, кто они. По крайней мере, для меня это выглядело так.