Попрыгав, Савва спустился к речке и притаился. Он слышал шум воды, и как иногда начинал петь серый дрозд в темной кроне бука. Он долго стоял в неподвижности по колено в холодной воде, а потом занес руку с трезубцем и метнул его в реку изо всех сил с таким криком, что у Медеи, рвавшей цветы за километр отсюда, на мгновение остановилось сердце. Ее глаза расширились и, казалось, стали одним белым пятном. Она подумала, что сейчас умрет от печали и беспокойства за Савву, но в тот момент, когда она стала падать, сердце Медеи сделало новый удар, и она удержалась на ногах, только цветы высыпались на землю.
25
Профессор Воротников был человек, да человек. А это значило, что он был звук, и больше ничего. Ну, еще, может быть, он был синим колокольчиком, как, например, понимал его Савва. Но звуком профессор был не таким, каким звуком был, например, клавесин, на котором он иногда играл, или, скажем, собака, полная репьев и красного высунутого языка, потому что это все разные звуки. Даже звук Саввиного колокольчика это уже другой звук, чем звук самого профессора – чистый, неразделимый и протяжный. Человек, имеющий такой звук, определен на мучения по синему небу и по тому, что на дне этого синего неба – будь то серебряная монетка или чудное, знакомое с детства лицо. Но мучения начинаются задолго до мыслей о небе или лице.
Мучение – это когда в чистоте звука встречаются пробелы, словно как отверстия на зеленом пыльном подорожнике. Непонятно, откуда они берутся в веществе клеточек и колбочек, – кто их прогрыз или выдавил, но только они смотрят с листа сами по себе, словно чего-то листу не хватило, словно чего-то он еще не совершил, и поэтому обречен болеть и тихо кричать своей пустотой туда, куда вещество жизни еще не достигло.
Профессор, когда был маленьким, кричал во время грозовых ночей так, что пугал весь дом, но сам он трепетал в ужасе и ознобе долго после того, как все успокаивались, – до тех пор, пока не проходила гроза. Но даже когда она кончалась, вместо прошедшей грозы с мальчика слетали невидимые серебряные молнии, хлопали рядом с ним ставни, барабанил в забытую на улице тарелку дождь, и чей-то голос издалека кричал: вовка, вовка домой, домой!
Пробелы в мелодии задерживали в себе странные вещи и предметы – например, чью-то морду, такую, что невозможно никому сказать, чья она, эта морда, но она все равно продолжала щериться и хрипеть, пугая розовыми малокровными деснами и сточенными зубами любого, кто отваживался из любопытства подойти поближе. Или обрывок мелодии, который невозможно различить ухом, но, попав в ладонь, он словно раскрывал ей слух, и тогда мелодию было слышно, как она пела и говорила про облака, дороги и деревья – как сверкает, словно серебристой чешуей, промельк таинственного существа между ветвей бука, как Витька-киномеханик идет ранним утром в санаторий, не пригибая травы, а на бельевой веревке вослед промельку и небесному сверканью сушатся, кивая в ветре, розовые рейтузы и толстенные бюстгальтеры.
Такой звук, каким был профессор Воротников, может вырасти сам по себе, как гриб из споры, а может придти из сопредельных территорий, как это было с Моцартом или с Батюшковым, про которых сейчас, пожалуй, говорить не стоит – не время и не место.
Все, что здесь пишется, не надо, пожалуйста, понимать в прямом смысле всех этих слов и значений, потому что цель написанного в другом – вызвать к жизни однородные этим словам вибрации, которые находятся внутри читателя, словно бы вмерзшее судно где-то глубоко внутри мозга или живота, потому что это одно и то же. А слова, которые здесь произносятся, служат к тому, чтобы раскачать и отогреть это судно, чтобы читатель почувствовал его в себе, а не только одно ощущение непонятности от этих фраз и словосочетаний, – почувствовал и заинтересовался – что это такое за судно! Откуда бы ему тут, в животе, взяться? И что будет, если его немного отпустить, дать ему поплавать, порыскать носом в поисках простора. A-а!!! Так там есть еще и простор для ветра и воды, для преодоления, для броска, для незнакомых берегов, вот ведь что! И вот тогда мы начнем раскачивать и потряхивать застрявшее судно, подталкивать его и сдвигать с прикола. И когда оно сдвинется с места, дрогнув и затрепетав, – вот тогда и совпадут все эти слова с тем, что в этот самый момент вспомнится и откроется любому, кто только захочет, – и про звук человека, и про подорожник в пыли и дырках, и про профессора Воротникова.
Это только кажется, что звуков много. Много не звуков, много заблуждений и непониманий про звук, каждое из которых также является звуком, правда, лишенным чистоты, но верный звук – он один-единственный. И хоть и построен наш мир из звучания отступлении и непонимании, как муравейник из щепок, но это не значит, что кроме щепок ничего не существует.