Эрик снова думал о куклах, смеркалось, он стоял как гаснущий силуэт, вглядываясь в свои мысли, и тут к нему пришла та, что его поразила. А ну как, подумал он, – (так и подумал, старинным оборотом), – а ну как для того, чтобы моя пустота и разъятость пропали и я ожил, мне тоже нужно, чтобы меня вели три невидимых кукловода – один ноги, другой левую руку, а главный – правую руку и лицо? А ну как они меня уже и ведут, да только я их не замечаю? А как же их заметить? Их могут заметить зрители, но кукла их заметить не может, потому что они с ней одно. В миг жизненного вдохновения-сатори они и друг друга не замечают, а действуют в высшей интуиции, которая открывает им другое зрение и полную слаженность в единении с куклой. А вот, – подумал он, – если б мне сейчас удалось наладить связь с кукловодами, то наверняка уж, прямо даже сегодня, я отправился бы в горы, туда, где колыхаются ржавые и огромные фигуры, и нашел бы Офелию, и привел бы ее назад домой.
Денег у него было немного, на днях надо было купить еще дрова и кое-какие книги, которых не было в библиотеке, и поэтому он взял не целую бутылку коньяка, а маленькую фляжку. Но чай он купил самый лучший – «Эрл Грей» высшего сорта, потому что для заседаний Клуба он никогда не жалел денег. Еще надо было купить лампочек, потому что сразу три перегорело, и он пошел через площадь с плакучей ивой, свесившейся изумрудными метелками до земли у здания забитого клуба, к магазинчику напротив.
На ступеньках магазина сидел пожилой мужчина в футболке с пацификом и кормил собаку сосиской. Лицо у него было бледное и незагорелое, значит, приезжий. Бобик заглатывал сосиску не жуя, а мужчина смотрел на него внимательно, шевеля губами. Эрик уже прошел было мимо, но тут мужчина повернул к нему голову и улыбнулся. Улыбка у него была странная – собачья какая-то, хоть лицо и было лицом волевого стрелка Вильгельма Теля, с серыми зоркими глазами. Эрик купил лампочек, положил их в оранжевый рюкзак, а когда вышел, то мужчины уже не было видно.
Марина вела себя неприступно, презрительно. Сказала, что скоро придет муж, как будто муж не знал, кто они с Мариной друг дружке. Хотя Эрик и сам про это не знал. Она была одета в синюю, в обтяжку, блузку с темными тюльпанами, и от этого хотелось погладить ее по вырезу на груди и даже засунуть туда всю голову – вот ежели бы можно было засунуть голову в этот теплый айсберг и уплыть, держа в одной руке ее колено, а другой гладя волосы. Вот бы они так и путешествовали между улиц и тумана, неважно, что видимые кому-то, но пусть бы речка шумела, а он бы становился все более нежным и тонким, чтобы стать с ней одно, но не так, чтобы совсем себя потерять.
Он сидел за столом с фарфоровой чашкой кофе и купленной фляжкой «Белого аиста» и смотрел в окно, почти полностью закрытое виноградными листьями. Она протянула ему пластинку Шютца, большой белый квадрат с влажным отблеском глянца, и Эрик начал сходить с ума. Когда он ее видел, это случалось, и тогда никто не мог ему помочь.
Он сказал: Марина, ты черт.
– Пей кофе, уже остывает, – сказала она. А он вдруг понял в своем безумии, что никогда, ни разу в жизни он не замечал на ней грязи, потому что ни разу у нее не были испачканы носки, или юбка, или брюки – ни глиной, ни краской, ни пылью. И это здесь, в поселке! На этой чистюле никогда не задерживалась ни одна пылинка, только белые ноги светились, разгоняя и желанную, и пугающую Эрика тьму.
Он заплакал, а она сказала: это твои крокодильи слезы, бедный.
Потом подняла его голову, положила правую его руку к себе на голую грудь, под блузку, и поцеловала в губы так, что с губы потекла кровь на рубашку, а его безумие прекратилось, и он вспомнил, как на практике в школе они ходили по розовым плантациям и собирали красные лепестки в большие серые мешки.
6
Отчего же, думал и говорил он, отчего же. Отчего же я искал смысла, и духа, и света, долго и сильно, и тщательно и безумно. Уже в юности понял, в юности, что есть мудрость, есть свет нетварный, озаряющим, осеняющим, – говорил он, уткнувшись лбом в ее голую грудь, захлебываясь слезой и словом, отчего же Марина. – Вот птица Феникс – большая, живет в Египте, сгорает как шар волос, пересушенных на солнце, полыхнув вонью, и, бессмертная и нагая, вновь восстает. Вот так и я, Марина, – ни на кого не был похож, я готов был презирать всех этих сыновей отцов – а они в свою очередь презирали отцов, чтобы повторить их судьбы. Но я не стал повторять. Я захотел сгореть, как бабочка Гете в стихотворении «Блаженное томление», Марина, и разве я не томился блаженно? Ты помнишь «Блаженное томление», Марина? – Помню-помню, попей моего молочка, моего белого плотного света, попей, Эрик, бессмертная моя птичка-кузнечик, пей большими глотками глаз – свет моей кожи, блеск моей ноги, зарницу моего подбородка, бедный мой мальчик, подлый и ясный!