Семченко, севший с другой стороны, вполголоса объяснял Казарозе, что само слово «эсперо» означает «надежда», эсперанто — надеющийся. Вадим услышал, как она ответила ему взволнованным почему-то шепотом:
— Мне странно, что я здесь…
— Напомню вам слова Декарта: я мыслю, значит я существую, — говорил Линев. — Но ведь мысль, отделяющая бытие от небытия, жизнь от смерти, выражается исключительно словом. А оно у каждой нации свое. Все нации живут словно замкнутые в отдельных клетках живые существа, пленники собственной неосмотрительности. Прочны клетки, тяжелы засовы, но ключ от них уже найден. Это нейтральный вспомогательный язык эсперанто. И все, кто участвовал во всемирных конгрессах последователей доктора Заменгофа, знают, какая там царит удивительная атмосфера братства, какой невероятный энтузиазм и родство душ пробуждаются в это время у делегатов…
Река в этом году разлилась не сильно, но все равно размыло кое-где выгребные ямы, в приотворенное окно тянуло отбросами, гнилой водой, вонью залитых отхожих мест. Как-то неловко было оттого, что Казароза тоже слышит эти запахи. Вадим покосился на нее и еще раз отметил, что хоть и стройная, а худющая, серая. Да и понятно: в Питере со жратвой хуже некуда — ни огородов, ни зелени, один камень. Козу не выпустишь. Сам-то он даже в голодуху оставался румяным. Такие розаны пылают на щеках, что перед людьми стыдно. А разве ж виноват, что с пустой картошки так и пышет?
Желтоватый блеск двух голых электрических лампочек мешался с белесым светом летнего вечера. Линев уже шпарил на эсперанто, у него и в самом деле здорово получалось — легко так, с улыбочкой, словно анекдот рассказывает. Но долго. Томясь, Вадим прикрыл глаза и вспомнил ходыревскую Бильку: чего она афиши жрет? Клейстер нравится, что ли? Думал о всякой чепухе, но сохранял на физиономии, чтобы не рассердить Семченко, выражение уважительного и вдумчивого внимания, как вдруг будто пушистой кошачьей лапкой провели по лицу, мягко склеивая отяжелевшие веки.
Проснулся Вадим Аркадьевич от глухого рокота — по мостовой, сметая щетками мусор, двигалась уборочная машина. Он подумал, что в двадцатом году и мусор-то на улицах был другой — бумажного почти не было, зато везде слоем лежала подсолнуховая лузга, сохли козьи катуки. Вспомнилось, как они с сестрой угорели в детстве, и мать засовывала им в уши эти катуки; считалось, будто они помогают от угару.
Мать умерла от брюшняка зимой восемнадцатого. А отца в девятнадцатом году расстреляли белые: он служил метранпажем в земской типографии и отказался разбирать машины для эвакуации их в Сибирь. От родителей осталась единственная фотография, послесвадебная — сидят на фоне драпировок и гипсовых колонн в фотоателье, молодые, испуганные, и мать нарочно выставила вперед руку с новеньким обручальным кольцом.
Занятия в школе кончились, у крыльца галдела малышня, старшеклассники покуривали, спрятавшись за угол, и Вадим Аркадьевич понял, что Семченко-то он прозевал. Вернулся в школу, отыскал Майю Антоновну и выяснил, что Николай Семенович Семченко, сегодня приехавший из Москвы, остановился в гостинице «Спутник», в триста четвертом номере, а завтра к шести часам вечера придет в школьный музей на встречу с городскими эсперантистами.
4
Пообедав, Семченко поднялся к себе в номер, прилег на кровать и попробовал вспомнить хоть что-нибудь на эсперанто. Но нет, он его совсем забыл, начисто. Английский помнил, мог газеты читать, а эсперанто забыл. Впрочем, и тогда, пожалуй, больше интересовал не сам язык, а то, что за ним открывалось.
Линев объявил:
— Гимн эсперантистов. Исполняют Тамара и Клавдия Бусыгины и Роза Вейцман.
Слова гимна Семченко знал и сразу почувствовал себя увереннее. До этого, пока говорил Линев, было неспокойно. Вдруг Казароза попросит перевести? А он тык-мык, и все. Врать пришлось бы. Но она сидела тихо, молчала. Семченко видел ее тонкую шею, волнистую мережку у ворота блузки, сквозь которую просвечивала кожа, проколотую мочку маленького уха — серьги-то продала, наверное. А куда же делся человек, придумавший ей такое имя? Что это, черт возьми, за мужчина, при котором женщина вынуждена продавать свои сережки! Или дал имя, как тавро поставил, и бросил? Казароза молчала, деревенеющей от волнения рукой Семченко ощущал острое плечико ее жакетки. Девушки пели на сцене, но она смотрела не на них, а чуть вбок, туда, где стояли члены правления клуба и сидел за пианино Линев. Люди там были все свои, знакомые — слесарь Кадыр Минибаев, студент-историк Женя Багин, исполнявший обязанности секретаря клуба, тут же Альбина Ивановна с ребятишками из «Муравейника». Почему Казароза туда смотрит? Кого высматривает? Еще раздражал этот Ванечка. Ишь, поклонничек!