Едва дождавшись нужной мне остановки, я поспешил к знакомой набережной. Перепрыгивая через ступеньки, я поднялся на лестничную клетку и толкнул дверь. Как я и предполагал, она была не заперта. Я сразу заметил, что в студии что-то изменилось. Спустя несколько секунд я понял, что с полок убраны все предметы — коробки, книги, рисовальные принадлежности — все это теперь отсутствовало. Картина была на своем прежнем месте, казалось, захватив опустевшую комнату, подмяв ее под себя, превратив в свое обрамление, удерживая взгляд наблюдателя. Мне вдруг пришло в голову, что эта комната была оставлена для меня. Мне в наследство. Освобождена как гостиничный номер для нового постояльца. Она осталась бы со мной, даже если бы я никогда тут больше не появился. Поэтому я и вернулся сюда. Я должен был что-то предпринять, сделать свой ход. И я чувствовал, что речь идет не только обо мне.
На лестничной клетке стояло ведро с углем. Я принес оттуда кусок угля.
А потом я сделал то, ради чего вернулся.
Я подошел к картине. Я нарисовал ему лицо.
Рисовать было трудно. Уголь плохо ложился на масляную краску, то проскальзывая по ее мазкам, то крошась. Не лицо даже, а, как в детском саду рисуют — «палка, палка огуречик» — вот я так нарисовал. Я не художник, но, думаю, мог бы нарисовать и лучше. Но я не стал этого делать. Специально не сделал.
Теперь у него были глаза — две точки. Нос — палочка. И рот — скобка.
Черт у лица не было, но выражение было. Он улыбался мне, вполне доброжелательно, будто приветствовал.
— Теперь будет, как ты хотел, — сказал я ему, — теперь у тебя есть лицо, и его нельзя запомнить. Его никто не запомнит. Не волнуйся.
Я подошел к окну и открыл его. В комнату ворвался ветер, южный, несшийся с моря, задержавшийся между куполами собора Сан — Марко — этого чудища юго — восточных морей, занесенного течением в холодные воды Адриатики и выброшенного на берег лагуны, на покатые плиты главной площади; промчавшийся над колокольнями, над мостами, над сгрудившимися домами. От сквозняка хлопнула дверь, на полу кружились обрывки бумаги.
Я посмотрел на Джакобо еще несколько секунд, будто пробуя себя, а потом вышел из студии. Оказавшись на лестнице, я заметил, что ее стены покрыты каплями росы; в некоторых местах роса образовывала струйки, стекавшие на перила и оставлявшие на штукатурке зеленоватые подтеки. Когда я спускался, одна из ступенек проломилась, от нее отвалился кусок темной древесины и, глухо постукивая, скатился вниз, к двери подъезда.
Я вышел на Набережную нищих.
На противоположной стороне канала, зацепившись за фонарь, хлопала на ветру чья-то белая рубашка. И, если бы кто-то таким образом подавал знак, было бы непонятно, сдается он или машет на прощание.
Я шел по набережной, к пристани. Мне казалось, что, если я обернусь, то обнаружу, что очертания набережной стали зыбкими, будто я вижу не сами строения, а их отражение в неспокойной воде лагуны. Дома, оконные проемы, монастырь, камни набережной — все это оседало бы, вытягивалось, скручивалось, обнажая сероватое марево. И запахи перестали бы ощущаться: запахи старой штукатурки, сырой пыли, застоялой воды в каналах, прошлогодней травы за стенами дворов.
Я шел, не оглядываясь.
Крашенный белой краской вапоретто уже показался в лагуне.
«Вокзал, порт» — выкрикнул усталый служащий в холщовых рукавицах.
— Заходите, доставим вас, — сказал он мне вдруг.
И я поднялся на палубу.
Расскажите нам
ПРО ВАШЕ ПЛАТЬЕ
Я. всем довольна, правда, тут немного шумно. Но даже это, как я сейчас думаю, к лучшему. Лежишь ночью, не засыпаешь. Раньше каждый шорох, каждый стук сон отгоняли. А теперь слышу: шаги на лестнице, лифт кто-то вызвал, голоса приглушенные где-то на верхних этажах — и на душе легче делается, спокойней — рядом есть кто-то, жизнь идет.
Утром все иначе слышно. Утром воздух плотный, дышится тяжелее. Я слышу, как хлопает дверь подъезда, потом стук каблуков, где-то щелкает замок — будто длинной блестящей иголкой ведут шов по колючей ткани, в несколько стежков. Временный шов, но мне уже, боюсь, даже и такого не сделать.
Я завариваю себе чай, подхожу к окну. Моросит дождь, видно не очень четко, но я успеваю разглядеть женщину в синем вечернем платье. Я застегиваю шерстяную кофту на все пуговицы, кладу руки на батарею — так теплее. У подъезда останавливается машина, она забрызгана глиной. Я замечаю, что боковое стекло у нее разбито, вместо него натянут целлофан. Машина буксует, не заводится мотор. Когда она, наконец, отъезжает, у подъезда никого нет.
Потом наступает вечер, потом — ночь, и я снова не сплю. Я думаю про женщину в вечернем платье. Она выходит из машины — «Нива», кажется, это «Нива». Машина остановилась в дачном поселке. Фонарь горит только вдалеке, но женщина идет уверенно. Она открывает калитку, направляется к одноэтажному домику. Окна в нем закрыты облупившимися ставнями, а, глядя на дверь, сразу понятно, что ее давно не открывали. Женщина ищет в сумочке ключ, не находит, нервничает. Вдруг дверь медленно открывается, там темно.