Полнокровная жизнь больше не является мечтой, погруженной в бесконечный сон в ожидании судьбоносной ночи. Первичность экономики отступает перед желанием жить. То быст-рее, то медленнее, вокруг меня, вокруг любого, кто ищет свободы, вращается веретено жизни, плетущее саван прежнему миру
К нуждам, желаниям и страстям плоти относились с подозрением на протяжении всей истории западной цивилизации. Социальные и моральные правила, окружавшие тело, подчеркивали важность дисциплины и ограничений, что придавало телу моральную глубину и делало его уникальным социальным объектом, изнутри ограниченным габитусам, а снаружи — пристальным наблюдением окружающих. Когда влияние протестантско-христианской морали ослабло, его заменила философия здоровья, которая перевела старую мораль на язык науки двадцатого века. Но и для космологии медицинских ограничений, отрицавшей ценность и значение чувственных излишеств, тело осталось проблемой.
По мере того как «процесс цивилизации» накладывал на наше тело новые внутренние и внешние ограничения, люди чувствовали себя все более черствыми, безликими, лишенными страсти, загнанными в ловушку габитуса и не имеющими возможности для социального самовыражения. Несмотря на богатство, безопасность и обещания индивидуальной свободы, люди все же не чувствовали удовлетворения. В сравнении с остальным миром западные люди были счастливчиками, он они не чувствовали себя таковыми. Они ощущали себя скорее пойманными в ловушку, нежели освобожденными; это чувство шло из глубины их задыхающейся плоти и выражалось в неясном стремлении к нечто большему. Чтобы наполнить свою жизнь страстью, люди не собирались возвращаться к насилию, но им нужно было пространство, где они могли бы побороть внутренние ограничения, заложенные в их теле. Волны экспериментов, изменявших доминирующий габитус, накатывали и отступали. Появление кокаина в 1920-е годы, героина — в 1950-е и LSD в 1960-е рождало все новые чувственно-социальные эксперименты, вызвавшие в свое время панику. Каждая последующая волна была выше предыдущей, пока в конце концов экстази, будучи глубоко социальным наркотиком, легко нашедшим свое место в стремительно развивающейся сфере досуга, не превратило эти телесные эксперименты из привилегии богемной жизни в мейнстрим. По стране прокатилась волна мгновенных смертей Золушек-Рокфеллеров — рейв пронесся по городам и окраинам. Тело сорвалось с цепи, на повестке дня был гедонизм, а танцы снова стали допустимой практикой, в том числе и для мужчин. Все это в свою очередь изменило музыку, которую мы слушаем, и наше восприятие музыки. Границы ночи расширились, стало обычным наблюдать, как с пульсирующим ритмом музыки встает солнце. Люди чувствовали, что живут так, как не может позволить жить их якобы ратующая за свободу культура.
Новое отношение к удовольствию стало следствием этих новых веяний и социальных экспериментов, создавших пространство, в котором люди могли разделить удовольствие. Менялась музыка, менялись наркотики, формы клаббинга сменяли друг друга, вечеринка продолжалась. Сфера яркого чувственно-социального опыта стала демократичней, освободившись от безраздельного владения богатых и знаменитых, охранявших ее как свое исключительное социальное сокровище, прикрываясь вуалью лицемерия, когда одна рука с пренебрежением отмахивается, а вторая жадно хватает. Когда-то клубы были царством аристократии, местом вычурных королевских вечеринок, тонких интриг, вотчиной богатых развратников и епископов-извращенцев, надежно укрывавшихся от взгляда общественности, контролировавшего остальное население. Власть и богатство сделали этих людей невидимыми, позволив им испытывать те плотские, телесные и, по всеобщему признанию, аморальные удовольствия, которые они отняли у бедных.