— И все-таки я буду говорить тебе «ты» — мне нет дела до того, что это тебя обижает; когда ты узнаешь правду, моя дерзость перестанет тебя удивлять. Нам не нужны свидетели; заставь эту тварь замолчать, а не то я ее задушу.
Клелия продолжала яростно тявкать и царапаться — словом, она вела себя как подобает собаке, привыкшей к хорошему обществу, вести себя по отношению ко всякому сброду. Я взяла ее на руки и стала ласкать, а затем спрятала под своими юбками; собачка продолжала глухо ворчать, но перестала лаять.
— Ты спрашиваешь, что общего между тобой и мной, Шарлотта де Грамон. Знаешь ли ты, чья грудь тебя вскормила?
— Одной молодой и красивой крестьянки; она умерла вскоре после того, как меня отняли от груди, и я совсем ее не помню.
— «Одной молодой и красивой крестьянки» — в самом деле, она была очень молода и очень красива! Но то была не крестьянка, то была моя дочь.
— Моя кормилица — хитана?! Нет, нет, тысячу раз нет — матушка бы этого не допустила. Какая-то язычница!
— Разве ее не звали Катринеттой?
— Да, это христианское имя.
— Моя дочь была христианкой, но при этом она была моя дочь. Мое единственное дитя, единственный плод моей единственной любви, также с христианином, — прибавила она с мрачным видом, начинавшим меня пугать. Старуха ненадолго замолчала, а затем продолжала:
— Этот христианин посмеялся надо мной; он не любил меня, но любил Катринетту, так как он отнял ее у меня, не обращая внимания на мои слезы и крики, дал ей свое имя и признал ее своей дочерью; он сделал ее самой богатой среди ваших бидашских вассалов. По его словам, он сделал это, чтобы спасти ее душу. Я дважды забирала Катринетту у отца, но она дважды убегала и возвращалась в ваши края; она не любила меня — мать, которая ее обожала: кровь отца заглушила в ее сердце голос моей крови. Я не хотела, чтобы моя дочь была несчастной, и отпустила ее на волю, вернее оставила ее в рабстве, ибо она гнушалась воли.
Я не в состоянии описать, как преобразилось уродливое лицо старухи: ее жуткие глаза излучали любовь, которую она черпала в своем горе, — это было непостижимо. Я внимательно слушала цыганку; она снова умолкла, а затем разразилась диким криком, от которого кровь застыла в моих жилах.
— У тебя есть дядя, Шарлотта? — спросила она.
— У меня их несколько.
— У тебя есть дядя, который смеется и издевается над всем самым святым; он предатель, трус, обманщик, подлец — словом, это граф де Лувиньи!
— Говорите уважительнее о…
— Уважительнее о том, кто убил мою дочь! Мне говорить о нем уважительнее? Да начнем с того, кто он такой? Я не обязана никого уважать, к христианам же я не испытываю ничего, кроме ненависти. Молчи! Уважать Лувиньи, лжеца и соблазнителя, который, прикрываясь своим именем, своей молодостью, смазливым лицом и вероломной любовью, совратил мою Катринетту, сделал ей ребенка и бросил ее умирать от горя. Ты не знала об этом, девушка, не так ли! Ты, конечно, слышала, что Лувиньи — трус, убийца и доносчик, но ты не знала, что он также бесстыжий лжец и самый подлый из всех мерзавцев.
Я была прекрасно осведомлена о словах и поступках дядюшки, которого все в нашей семьи стыдились, и сочла уместным промолчать. Королева продолжала:
— Катринетта стала матерью ребенка, который задохнулся от ее слез, и тут как раз родилась ты; поскольку отец Катринетты, узнав о ее грехе, отказался от дочери, Лувиньи решил поправить дело и определить ее к маршальше твоей кормилицей. Твоя мать была тогда в По, и она положилась на сведения, предоставленные одним старым слугой, который был рад услужить сыну своего хозяина. Вот так Лувиньи ввел свою любовницу в ваш дом и, пользуясь этим, стал ее унижать. Кроткая душа сносила все молча: она безумно любила этого мерзавца, а также любила вас, мадемуазель; Катринетта любила вас так же сильно, как ребенка, которого она потеряла. Она отдавала вам свою жизнь, угасавшую с каждым днем, но никогда еще молоко кормилицы не приносило такой пользы бедному младенцу, Божьему созданию, как ее молоко. Я находилась тогда далеко, очень далеко, меня не было здесь три года; когда я вернулась, было слишком поздно — моя Катринетта уже угасла, как свечка, задутая ветром, — я так с ней и не встретилась. Этот рассказ если и не растрогал, то заинтересовал меня, и я уже смотрела на безобразную старуху не с такой опаской и неприязнью. Я молчала, ожидая, что она еще скажет.
— Был ли ваш дядя Лувиньи с тех пор счастлив, мадемуазель? Не навлек ли он на себя всеобщее презрение, ненависть и даже проклятия? Что стало с его состоянием? Добился ли он успеха при дворе? Есть ли у него друг? Вам прекрасно известно, что нет. Я тоже это знаю, ибо все это сотворено мною — я произнесла проклятие над его будущим, и это проклятие немедленно стало приносить плоды. Теперь вы верите в мое могущество?
Она говорила чистую правду. Я ощутила дрожь в ногах перед лицом этой необыкновенной женщины — она привела меня в оцепенение.