— А где этот?.. — спросил, зевнув, Голицын.
— Кто? — не понял ямщик.
— Кто-кто!.. Француз. Учитель.
— В карете небось, — осторожно сказал ямщик.
— Вот дубина! Стал бы я тебя спрашивать!.. Нет его.
— Вывалился, поди.
— Что ты несешь, болван! Дверца запирается…
Лицо ямщика было еще крепче заперто, чем дверцы кареты, и Голицын почувствовал какой-то мистический страх:
— Слушай, а был он вообще-то, этот француз?
— Кто его знает, — раздумчиво произнес ямщик. — Может, был, а может, нет. Как вашей милости угодно.
Голицын диковато глянул на ямщика: тот всерьез допускал, что никакого Медвейса не было. Только с ним случается подобное: ехал человек рядом в карете, дышал, ворочался, что-то напевал, язык учил, и нет его, будто живьем взят на небо. А может, вообще ничего не было? Все только приснилось ему в долгом, тяжелом, ухабистом каретном сне? Князю захотелось всхлипнуть, облегчить заболевшую грудь, он сморщился, но ни слезинки не выжал. «А, черт с ним! — отмахнулся он. — Подумаешь, Моцарт!.. Француз, учителишка музыки… Хватит, довольно попили русской кровушки!.. — Он откинулся на подушки, крикнув в окошко кареты: — Гони!..»
А Медвейс, хоть и помятый мужиками за теплую русскую речь, был все же доставлен в барский дом. На радостях Голицын велел истопить «мусью» баню и хорошенько попарить можжевеловым веником. После чего из своих рук поднес ему чарку водки и пригласил к столу. Необидчивый Медвейс очень смеялся над своим приключением, но уверял, что русский язык он все равно изучит, и просил порекомендовать ему учителя. «Лучше нашего попа никого нет, — решил князь. — Я сам ему скажу».
И сказал. Священнику велено было обучить Медвейса церковно-славянскому. Живым русским он и так овладеет — в девичьей, пусть вывезет из России три языка.
Новое обиталище семьи пришлось крайне не по душе Голицыну. «Это какая-то Сибирь», — брюзжал он, словно причудливый каприз жены, а не его собственные вины заставили семью забиться в такую глушь. Бывает, что рослые люди любят тесноту: Петр I мог спать только в низеньких келейках; верзила Голицын любил простор и свободу: высоченные потолки, большие комнаты с венецианскими окнами. Ему было тесно и душно в маленьких покойчиках, он то и дело стукался лбом о притолоки, локтями сбивал разные безделушки. Это раздражало. Ко всему, его дочери, чтобы угодить отцу, разучили хоровую песню, которую и пропели, неправильно ставя ударения:
Он научил их петь правильно эту песню, напугав до дрожи своей требовательностью, ибо в увлечении любимым делом начисто забыл, что перед ним дочери, а не певчие салтыковского хора. Почувствовав отчуждение детей, он окончательно возненавидел Огарево. В этой тощей деревеньке никогда не видели таких громадных и пышных людей, как князь Голицын, который, ко всему, уже начал чудить в одежде, что в дальнейшем станет источником удивительных недоразумений. На дирижерском месте он появлялся в безукоризненном черном фраке и пластроне, в обычной жизни, особенно в деревне, проявлял склонность к невиданным архалукам, широченным кафтанам, восточным шальварам и халатам, полуклобукам-полуермолкам, призванным сдерживать буйную гриву уже проточенных сединой волос. Он запустил, в добавление к бакенбардам, усам и подусникам, длинную раздвоенную бороду; чрезмерность роста, чрева, волос и облачения производила пугающее впечатление. Сталкиваясь с ним, огаревские мужики испуганно ломали шапку, девки ахали и закрывались рукавом, старухи крестились, а ребятишки с визгом кидались врассыпную. Ушлых салтыковцев, привыкших на своих ярмарках и к бухарцам, и к башкирам, и к цыганам, и к жидовинам, и «нахалкиканцам», ничем не удивишь, но местное бесхитростное население было потрясено. Убедившись вскоре, что в огаревцах говорят не патриархальные чувства почтения и трепета, а нечто более сложное: он воплощал для этих простых душ урядника и нечистого в одном лице, — князь приказал раздать деревенским ребятишкам пряники, наскоро перецеловал дочерей, велел им спеть про солдатушек с правильно расставленными ударениями и укатил в Салтыки.
На одной из почтовых станций от столкнулся с женой, но странно (опять странно!), оба будто израсходовали в первом горячем и неудачном порыве друг к другу остаток любовного чувства. Они встретились доброжелательно-прохладно, наскоро поговорили и отправились — каждый в свою сторону.
Это не значит, что они больше никогда не встретятся, не обменяются добрым словом, напротив, после летучего свидания на почтовой станции им стало легче и проще друг с другом, ибо они поняли: ждать и надеяться не на что. Екатерина Николаевна будет ходить на его концерты, отпускать к нему детей, они проживут бок о бок целое лето в Гостилицах под Петергофом у тетки Потемкиной: она с детьми, он со своим хором; князь будет обращаться к ней с разными просьбами, и Екатерина Николаевна ни в чем не откажет мужу, кроме одного-единственного — развода, но то случится в другую эпоху беспокойного бытия Юрки.