Когда, в который раз уже, вестником беды прискакал Ингвар — на сей раз не на губернаторском гнедом, а на Митькином паро-коне! — и рассказал, что сын, безумный мальчишка, потащился в еврейский квартал, в самую сердцевину беспорядков, Аркадий Валерьянович лишь только до боли стиснул кулаки.
Пришлось давить в себе дикое, отчаянное желание бросить все и гнать автоматон туда, чтобы найти, спасти, выдернуть. Или не найти и не спасти, потерять навсегда в круговерти обезумевшей от крови и безнаказанности толпы. Оставалось только делать то, что он и так делал — собирать людей и молиться, чтобы не оказалось поздно! Хотя бы для Митьки, потому что для кого-то, как для той убитой в двух шагах от тюрьмы девочки он уже невозвратно опоздал.
— При первом столкновении с погромщиками стрелять поверх голов! — гоня паро-коня легкой рысцой и удерживая отчаянно желание приказать полицейским перейти на бег, прокричал Меркулов. — В случае неподчинения стрелять разрешаю только лучшим стрелкам, и только одиночными выстрелами! Никаких залпов!
— Да что вы такое говорите, ваше высокоблагородие! — Мелков, трусивший на своей пузатенькой кобылке рядом со скудной неорганизованной толпой железнодорожных жандармов, вдруг завопил так, что пронзительный голос его разлетелся над строем.
— Как можно заради иноверцев поганых в честных людей стрелять!
Любопытно, Лаппо-Данилевские купили его от безысходности или от большого ума, полагая, что даже от дурака есть польза? Хорошо, если первое.
— А и правда, ваш-высокобродь, как-то оно… не того… — заворчали в строю городовых. — В своих-то…
— Эти честные люди сейчас разбивают лавки и грабят дома! — рыкнул Меркулов.
— Сами виноваты, что их бьют! Веровали бы во что у нас в империи веровать положено — кто б их тронул! — запальчиво выкрикнул Мелков.
— А Фирочка, лада моя, за меня б замуж пошла, — выбирая повод своего коня-тяжеловеса, с тоской протянул младший Потапенко. — Кабы не вера их поганая, жидовская…
— Слышь, пане хорунжий, ты бы того… не этого… — есаул Вовчанский по-собачьи нервно зевнул, косясь на господина Меркулова.
Тот повернулся в седле — и сделал это так медленно, словно на плечах его лежала огромная тяжесть. Она и лежала — отчаянное желание дать в морду младшему Потапенко, потом Мелкову и бросив всех этих разговорчивых погнать паро-коня прочь, на помощь своему ребенку.
Вместо этого он окинул младшего Потапенко долгим взглядом: от торчащих из-под фуражки всклокоченных, давно не чесанных волос, прошелся по расхристанной, словно бы обрюзгшей и утратившей всякую стать фигуре, и остановился на давно нечищеных сапогах. Потапенко невольно шевельнул ногой — будто пытаясь спрятать позорный грязный сапог от этого взгляда. И лишь тогда Меркулов за говорил:
— Что ж, хорунжий, — тихо и страшно сказал он. — Могу лишь порадоваться за покойную вашу возлюбленную, что она умерла, страшной смертью, но хотя бы не дожила до вот этого дня!
— Да вы… — хорунжий вскинулся, приподнимаясь в стременах так, что несчастный конь осел на задние ноги, всей своей огромной фигурой нависая над стройным начальником Департамента — и тут же осел, словно прихлопнутый яростным ответным взглядом.
— До дня, когда вот там, — Аркадий Валерьянович протянул руку, указывая в сторону еврейского квартала, — пьяная дикая толпа унижает и мучает таких же юных, черноглазых и гордых, ни перед кем и ни в чем не виноватых, точно таких, как она! За то, что они — такие родились, и так живут. А мужчина, клявшийся ей в любви, на это согласен и вмешиваться не собирается! Только вот наши священники учат, что мертвые смотрят на нас с небес. Не знаю, как у них в иудейской вере. Может, и не смотрят. А может, ей на вас и глянуть мерзко!
Потапенко задышал часто-часто, его глаза налились кровью, казалось, сейчас он просто прыгнет на Меркулова из седла, навалится всей тяжестью, вжимая в мостовую, вцепится твердыми, как железные прутья, пальцами в горло, а вместо этого вдруг выдохнул, так что вздох этот был больше всего похож на протяжный вой, поглядел на небо и громко скомандовал:
— А ну равняйсь, собачьи дети! Удила намотать, сопли подтянуть! Строем, рррысью, за его высокоблагородием…
— Вот чего сразу — собачьи? — заворачивая коня в строй, проворчал Вовчанский. — Медведь, как есть медведь…
— Не боитесь — что люди-то с вас спросят: за сколько казачки православные инородцам продались? — заорал Мелков.
Меркулов протянул руку и взял Мелкова за горло. Приподнял его в седле и под восхищенный свист Вовчанского удерживая на вытянутой руке, прошипел в стремительно синеющее лицо:
— А ты — за сколько продался, тварь? Живешь на подати, жалованье получаешь, одеваешься, обуваешься, еще и взятки берешь… И выбираешь. Koгo тебе защищать. А кого — нет? — при каждом слове Мелков вздрагивал, судорожно хватая воздух губами, пальцы его царапали сомкнувшуюся на горле руку, но освободиться не получалось.
Меркулов поднял его еще выше, почти подвесив над седлом — и с мясом рванул с мундира погон с серебряным галуном. И швырнул Мелкова из седла наземь, под копыта своего автоматона.