– Ой ли? – произнес насмешливо Басманов, и, бросив злобный взгляд на князя, он продолжал с видом доверчивости: – А ты думаешь, Никита Романыч, мне весело, что по царской милости меня уже не Федором, а Федорой величают? И еще бы какая прибыль была мне от этого! А то вся прибыль ему, а мне один сором! Вот хоть намедни, еду вспольем мимо Дорогомиловской слободы, ан мужичье-то пальцами на меня показывают, а кто-то еще закричи из толпы: «Эвот царская Федора едет!» Я было напустился на них, да разбежались. Прихожу к царю, говорю, так и так, не вели, говорю, дорогомиловцам холопа твоего корить, вот уж один меня Федорой назвал. «А кто назвал?» – «Да кабы знал кто, не пришел бы докучать тебе, сам бы зарезал его». – «Ну, говорит, возьми из моих кладовых сорок соболей на душегрейку». – «А на что мне она! Небось ты не наденешь душегрейки на Годунова, а чем я хуже его?» – «Да что же тебе, Федя, пожаловать?» – «А пожалуй меня окольничим, чтоб люди в глаза не корили!» – «Нет, говорит, окольничим тебе не бывать; ты мне потешник, а Годунов советник; тебе казна, а ему почет. А что дорогомиловцы тебя Федорой назвали, так отписать за то всю Дорогомиловщину на мой царский обиход!» Вот тебе и потешник! Да с тех пор, как бросили Москву, и потехи-то не было. Всё постились да богу молились. Со скуки уж в вотчину отпросился, да и там надоело. Не век же зайцев да перепелов травить! Поневоле обрадовался, как весть про татар пришла. А ведь хорошо мы их отколотили, ей-богу, хорошо! Довольно и полону пригоним к Москве! Да я было и забыл про полон! Стреляешь ты из лука, князь?
– А что?
– Да так. После обеда привяжем татарина шагах во сто: кто первый в сердце попадет. А что не в сердце, то не в почет. Околеет, другого привяжем.
Открытое лицо Серебряного омрачилось.
– Нет, – сказал он, – я в связанных не стреляю.
– Ну так велим ему бежать: кто первый на бегу свалит.
– И того не стану, да и тебе не дам! Здесь, слава богу, не Александрова слобода!
– Не дашь? – вскричал Басманов, и глаза его снова загорелись, но, вероятно, не вошло в его расчет ссориться с князем, и, внезапно переменив приемы, он сказал ему весело: – Эх, князь! Разве не видишь, я шучу с тобой! И про летник ты поверил! Вот уж полчаса я потешаюсь, а ты, что ни скажу, все за правду примаешь! Да мне хуже, чем тебе, слободской обычай постыл! Разве ты думаешь, я лажу с Грязным, али с Вяземским, али с Малютой? Вот те Христос, они у меня как бельмо на глазу! Слушай, князь, – продолжал он вкрадчиво, – знаешь ли что? Дай мне первому в Слободу вернуться, я тебе выпрошу прощение у царя, а как войдешь опять в милость, тогда уж и ты сослужи мне службу. Стоит только шепнуть царю сперва про Вяземского, а там про Малюту, а там и про других, так посмотри, коли мы с тобой не останемся сам-друг у него в приближении. А я уж знаю, что ему про кого сказать, да только лучше, чтоб он со стороны услышал. Я тебя научу, как говорить, ты мне спасибо скажешь!
Странно сделалось Серебряному в присутствии Басманова. Храбрость этого человека и полувысказанное сожаление о своей постыдной жизни располагали к нему Никиту Романовича. Он даже готов был подумать, что Басманов в самом деле перед этим шутил или с досады клепал на себя, но последнее предложение его, сделанное, очевидно, не в шутку, возбудило в Серебряном прежнее отвращение.
– Ну, – сказал Басманов, нагло смотря ему в глаза, – пополам, что ли, царскую милость? Что ж ты молчишь, князь? Аль не веришь мне?
– Федор Алексеич, – сказал Серебряный, стараясь умерить свое негодование и быть повежливее к угощавшему его хозяину, – Федор Алексеич, ведь то, что ты затеял, оно… как бы тебе сказать? ведь это…
– Что? – спросил Басманов.
– Ведь это скаредное дело! – выговорил Серебряный и подумал, что, смягчив голос, он скрасил свое выражение.
– Скаредное дело! – повторил Басманов, перемогая злобу и скрывая ее под видом удивления. – Да ты забыл, про кого я тебе говорю. Разве ты мыслишь к Вяземскому или к Малюте?
– Гром божий на них и на всю опричнину! – сказал Серебряный. – Пусть только царь даст мне говорить, я при них открыто скажу все, что думаю и что знаю, но шептать не стану ему ни про кого, а кольми паче с твоих слов, Федор Алексеич!
Ядовитый взгляд блеснул из-под ресниц Басманова.
– Так ты не хочешь, чтоб я с тобой царскою милостью поделился?
– Нет, – отвечал Серебряный.
Басманов повесил голову, схватился за нее обеими руками и стал перекачиваться со стороны на сторону.
– Ох, сирота, сирота я! – заговорил он нараспев, будто бы плача, – сирота я горькая, горемычная! С тех пор как разлюбил меня царь, всяк только и норовит, как бы обидеть меня! Никто не приласкает, никто не приголубит, все так на меня и плюют! Ой, житье мое, житье нерадостное! Надоело ты мне, собачье житье! Захлесну поясок за перекладинку, продену в петельку головушку бесталанную!
Серебряный с удивлением смотрел на Басманова, который продолжал голосить и причитывать, как бабы на похоронах, и только иногда, украдкой, вскидывал исподлобья свой наглый взор на князя, как бы желая уловить его впечатление.