Раздались удары бубнов, взвилась яростная буря звуков. Раздвинулись железные решетки конюшен, стража посторонилась, и вот вылетели на арену блистающие колесницы. Их было четыре. Возницы, натянувшие шитые золотом вожжи, захлопали бичами. Бичи в воздухе описывали круги и овалы, завязывали узлы, которые при ударах развязывались с дробным треском. Один из возниц уже опередил остальных. Люди привстали, следя за безумным бегом коней, и победитель был встречен истошным криком. Толстый чиновник подал победителю белый пергамент с красными печатями и опоясал его драгоценным поясом. К ногам доблестного юноши бросали венки и монеты. Женщины больше всех неистовствовали, глаза их пылали, из груди исторгались вопли восторга.
Никифор, который не спускал глаз с царицы, заметил, как губы ее дрогнули и засверкали глаза. Но оживление вспыхнуло на ее лице и тут же потухло. Царица уловила пристальный взгляд василевса и приняла привычный царственный вид: Никифор, восторженно, по-юношески обожавший царицу за красоту, презрение к опасностям, решительность и самобытность ума, был полон благоговения к ней. Он питал к ней только один благородный восторг, который посещает юношу в минуты самой высокой духовной настроенности. Он был счастлив оттого, что она была рядом. И в этот вечер, полный блеска и сладких звуков, напряжения высоких страстей и упоения удалью и силой, казался Никифору пленительной действительностью, опередившей самые смелые вымыслы поэтов. Он был твердо уверен, что нет более счастливой державы, чем Романия, и что сам Всевышний даровал такую благодать только одному избранному народу на свете – ромеям, мудрейшим хранителям непревзойденных духовных благ Эллады и железного Рима одновременно.
В ропот плебса он не верил, недовольство его относил за счет низкой зависти злодеев. Разве мало завистников и мелких недоброжелателей, корыстолюбивых душ, у которых все помыслы ограничиваются накоплением вещественного хлама? Никифор вот этих и ограничивает в их бездонном любостяжании. Они-то и вносят смуту в жизнь по греховности своей натуры. Но народ в целом – благоденствует. Да разве можно заикаться о каком-нибудь хотя бы даже затаенном недовольстве, глядя на этот смеющийся, ликующий, как бушующее море, и переливающий красками одежд ромейский народ – красу и гордость всего человечества?
Вновь загрохотали бубны, загремели литавры. Колесницы помчались вперед, сверкая серебряными сборчатыми уборами. Никифор отдался очарованию минуты, обозревая убранство ипподрома. Искрометные полотнища хоругвей развевались на тихом ветерке жаркого дня. Свежие, юные хоругвеносцы в белых, красных, голубых и лиловых мантиях олицетворяли в его глазах небожителей – серафимов. Миллионы отблесков излучали, отбрасывали обнаженные мечи и секиры стражи. Обелиск Феодосия и колонна змей – сплетение трех пресмыкающихся, поддерживавших головами золотой треножник – возвышались над этим грохочущим морем звуков, цветов, блеска… И когда Никифор невольно переводил взгляд на царицу, которая была главным украшением всего того, что он видел, душа его переполнялась благоговением. Созерцание возвышенной красоты приводило его в сладкое умиление. Любое желание она могла внушить одним только выражением глаз. В глубоком затаенном волнении следил он за ней, но ничего, кроме невозмутимого величия, не мог заметить.
В перерыв между двумя заездами Никифор надумал подивить своих подданных одной новинкой, о которой он пока никому ничего не сказал. Он велел выйти на арену сотням своих гвардейцев, которым велено было потешить собравшихся примерным и красивым сражением. Василевсу казалось, что он убивает двух зайцев сразу: еще более возвышает свою гвардию в мнении народа, показывая ее во всем блеске, ловкости и силе. И в то же время выражает свое великодушное снисхождение к горожанам после всего случившегося, и, предоставляя им право восторгаться сейчас славой гвардии сколько угодно, тем самым загладить свои проступки. В этом примирении горожан с гвардией ему чудился акт царственной доброты. Сам он никогда не стал бы для себя лично унижаться до снисхождения к народу. Даже одна мысль об этом казалась ему оскорбительной. Но дело касалось репутации его собственной гвардии, которую он с таким усердием создал, воинственный азартный вид которой исторгал у него слезы восторга. Только ради нее он готов был снизойти до заискивания перед толпой.