— У меня самовар… пять рублев стоил… полтинник дал… за полтинник пропадет, хороший самовар…
— А у меня, родимые, салоп чернобурый, канаусом крытый, старый, оно говорить нечего, маменькин… — бормотала ветхая старушка, — а еще хороший, теплый-растеплый… Три рубля отвалил покойный, не тем будь помянут, царство ему небесное… Пропадет…
— Вестимо пропадет… — утвердительно, тоже шепотом, решил чиновник в вице-мундире и пальто нараспашку. — У меня табакерка жалованная, отцовская, сто рублей ей цена… за пятнадцать… Ну, да я потягаюсь, до царицы дойду.
— Мужчинам, вам хорошо, управу как раз найдете, — томно закатив глаза, тихим шепотом говорила молодящаяся дама с раскрашенным лицом и с подведенными глазами и бровями. — У меня браслет, покойный муж еще в женихах подарил, сувенир… С жемчугом… Как твои зубки, говорил покойный, — осклабилась дама беззубым ртом. — За три рубля… Пропадет…
— Пропадет… — снова изрекал чиновник.
— Ах, mon dieu… — восклицала дама.
— Сапоги смазанные, намедни только и заложил за три гривны… Сама принимала, может отдаст… — заявлял какой-то оборванец. — Ужели пропадут… Сапоги первеющие… Пропадут…
— Пропадут… — эхом шептал себе под нос чиновник.
Таково, вместо молитвенного, было настроение окружавших гроб покойного Виктора Сергеевича.
Как ни тихи были эти разговоры, но они достигали порой до ушей вдовы.
Анна Филатьевна на них только как-то загадочно улыбалась.
Ее улыбка, замеченная многими, еще более утверждала их к роковой догадке, что она не отдаст заложенные вещи.
Большинство склонялось к мнению чиновника, все продолжавшего повторять, как заключение на раздававшееся кругом сетование:
— Не отдаст!..
— Придется тягаться… — решили многие.
— Что тягаться… Ведь номерок и то своей рукой записал… Где-ж доказать… Квартальный им свой человек… Ишь перед вдовой рассыпается… Чувствует, что перепадет… Иродово племя…
Местный квартальный надзиратель, доводившийся Анне Филатьевне кумом по последней дочери, действительно разговаривал с ней в это время, называя ее кумушкой.
Это не ускользнуло от слуха окружающих.
— Квартальный-то ейный кум.
Эта фраза, сказанная кем-то, начала переходить из уст в уста.
— Пиши пропало… решило большинство.
— До царицы-дойду… потому жалованная… — ворчал чиновник.
Панихида окончилась.
Это была последняя панихида перед днем похорон.
Отпевание тела состоялось на другой день, в церкви Смоленского кладбища.
Анна Филатьевна купила могилу на одном из лучших мест кладбища, возле церкви.
На вынос собралось также много народа, был и чиновник, хотевший дойти до царицы, и крашенная дама, и оборванец, заложивший сапоги.
Были и приглашенные — знакомые соседи, с местным квартальным во главе.
По окончании печального обряда, вдова стала оделять нищих…
Милостыня, сверх ожидания, была очень щедрая…
— На помин-то души муженька расщедрилась… да только вряд ли замолят… скаред был покойничек, не тем будь помянут, царство ему небесное, — вставляли лишь некоторые ядовитое замечание, узнав об обильной милостыне, розданной Анной Филатьевной.
После погребения приглашенные поехали назад в дом, где был им предложен поминальный обед.
Анна Филатьевна вышла с кладбища под руку с квартальным-надзирателем.
— Задобрит, шабаш… пропадут… — шептали снова в толпе, при виде этой пары.
— До царицы дойду… — ворчал чиновник.
Наконец, кладбище опустело.
Виновник всей этой тревоги остался один, под свеженасыпанном холмом.
После поминального обеда, продолжавшегося до вечера, наконец, все провожавшие разошлись.
Анна Филатьевна осталась вдвоем с Анфисой.
Последняя занялась уборкой посуды и только управившись заметила, что Галочкина сидит у окна, не переменяя позы, в глубокой задумчивости.
— Анна Филатьевна, матушка, Анна Филатьевна… — окликнула ее старушка.
Та не отвечала.
Анфиса подошла ближе и дотронулась до плеча сидевшей.
— Анна Филатьевна…
— А!.. Что?.. — точно очнувшись от сна, произнесла Галочкина.
— С чего это вы так задумались… Все время молодец-молодцом были… на людях… когда не грех бы и покручиниться, а тут вдруг затуманились, ровно в столбняке сидите…
— Ох, Анфисушка, столько дум, что и не передумаешь…
— О чем, матушка, думать-то… Покойного не вернешь… Надо и без него жизнь доживать…
— Доживать… Страшно…
— И чего, матушка, страшиться…
— Смерти, тоже также, без покаяния…
— Да разве покойный-то… Как же вы, матушка, мне сказывали, что исповедался и он тайн святых принял…
— Ох, Анфисушка, голубушка, обманула я тебя, грешная, ты в Невскую лавру помолиться пошла, к вечеру вернулась, я тебе и сказала, чтобы ты к нему не пошла его уговаривать.
— Ахти, грех какой.
— Сколько разов я сама его Христом Богом просила: «Исповедайся ты да приобщись», — слышать не хотел… — «Что ты меня спозаранку в гроб кладешь… еще поправлюсь… на спажинках отговею, сам, на ногах отговею…» Серчает, бывало, страсть…
— Ахти, грех какой, ахти, грех какой… — продолжала качать головой Анфиса.
— Грех, грех…
Наступило молчание.
Сумерки стали сгущаться. В комнате была полутьма.