Да. Так оно и есть. Не сказал всего Фрол Фролов князю, не мог сказать, ибо кроме посланца царева приехал совсем незаметно человек тайного дьяка, который рассказал, что Адашев с Селиверстом удалены от престола и грядет суд над ними, что верх берет боярин Алексей Басманов и сын его, кравчий Федор, князь Афанасий Вяземский, Василий Грязный, Малюта Скуратов-Бельский и иные, кто с ними в ладах. А Фрол знал их всех, он сразу понял, куда повернут они царя всея Руси Ивана Васильевича. Оттого и торжествовал. Видел уже конец службы у князя Воротынского, величал уже себя дворянином потомственным. Как в царевой грамоте сказано. Не долго лежать той грамоте без движения. Не долго!
Княгиня в слезах. Подруги, можно сказать. В одном ряду стояли, когда царь жену себе выбирал. Разве такое забудешь? Да и после свадеб не отдалились они слишком. Первенцев своих вместе в Лавре крестили. Особенно сокрушалась княгиня тем, что не может проводить царицу в последний путь. Одно утешение – молитва о спасении ее души.
Не прошла еще горе-печаль в доме Воротынских, как новая кручина, не менее прежней, принесена была дьяком царевым. Прибыл тот с поручением взять с князя клятву не держать стороны Адашева и Сильвестра. Пояснял кратко, не вдаваясь в подробности:
– Винят их бояре думные и государь наш в смерти царицы, кроткой и благодетельной Анастасьи. Чародейством эти ее недоброхоты свели незабвенную в могилу. Либо зельем ядовитым.
«Не может того быть!» – чуть не сорвалось возмущенное с уст князя Воротынского, но он сдержал себя. Тут и цепи подземельные вмиг вспомнились, и слова князя Ивана Шуйского. Нет, он не хотел на Казенный двор, не желал оказаться в царских недругах. С Адашевым и так у него, князя, много связано. Спросил только, после паузы, дьяка:
– Едины в мыслях думные были?
Теперь дьяку впору чесать затылок. Дьяк и сам не верил в то, что окольничий Адашев и священник Сильвестр могли совершить такое злодейство, тем более что они прежде еще смерти царицыной убыли из Кремля; Адашев, приняв сан воеводы, отъехал в Ливонию, а Сильвестр, благословив царя на дела добрые, обрек себя на затворничество монашеское; но не скажешь же об этом князю, ближнему боярину цареву; да и о спорах перед Думой и во время думы уместно ли распространяться – вот в чем закавыка. Ответил уклончиво:
– Духовных санов изрядно царь на думу позвал. Особенно упорно винили опальных святые отцы Вассиан и Сукин. Митрополит Макарий слово сказал за Адашева и Сильвестра, только не многие его поддержали. Отмалчивались больше думные, обвинители же гвалт подняли. Признали виновными. Адашеву поначалу велели жить в Фелине.
– Его умением и мужеством взят тот город для государя! – непроизвольно вырвалось у Воротынского, но дьяк, сделав лишь паузу малую, продолжал:
– Там с честью его встретили. Тогда государь Иван Васильевич повелел заключить его в Дерпте. Сильвестра сослали на Соловки.
Круто повернул царь-самовластец от добродетели ко злу. Очень круто! Если уж Вассиана в думу пригласил, ждать добра не приходится. Никак не лежала душа присягать царю, поощряя тем самым неправедность, и Воротынский встал бы в ряды ослушников, кинулся бы в свару за правое дело, но как он мог это сделать, если и рядов-то никаких не существовало? Единых. Плотных. Если же откажется он от клятвы один, то путь его безоговорочно ясен – оковы. А то и – смерть. Сплотить вокруг себя бояр, недовольных отступлением царя от правосудного правления, он не в состоянии, да и поздно уже. До думы еще нужно было сплотиться, на думе встать стеной, тогда уж и после думы не отступаться. Но для этого нужно было находиться в Москве, в граде царственном.
Он готов был и сейчас подседлать коней, если бы уверовался, что бояре и князья, радетели не за свое, корыстное, а за державное, сговорились противиться окружавшим царя бесчестным властолюбцам.
Но хотя бы слово сказал дьяк. Хоть намекнул бы. И Воротынский решил рискнуть:
– А что митрополит Макарий? Как после думы?
– Слово сказал и на том – баста, – с заметным сожалением ответил дьяк. – Стар он уже. Немощен.
Князь Воротынский хорошо понял недоговоренное дьяком и, больше ни о чем не спрашивая, присягнул, в какой уже раз, на верность царю. Но если прежде делал он это от чистого сердца и с радостью, то теперь – опричь души. Не видя иного выхода.
И все же не понимал он всей пагубности свершаемого. Не вполне осознавал, что сделан еще один шаг к гибели России. Самый, пожалуй, страшный шаг по своим последствиям.