– Царевичи говорят, – услышал он, – что Москва богаче всей Золотой Орды и князя своего любит, а князь храбр и бьется, как барс. Они согласны на окуп.
– А что вот Улу-Махмет скажет, – ответил другой голос. – Сердит он на князя московского…
Звон колоколов к ранней обедне заглушил слова говоривших. Василий Васильевич, чувствуя себя лучше после перевязки, медленно поднялся и встал на колени.
Помогая себе здоровой левой рукой, он поднял правую и перекрестился на икону, висевшую в углу кельи. Потом, обливаясь слезами, распростерся ниц и в скорби великой, с рыданием, воззвал:
– Милосердия двери отверзи нам, благословенная Богородице, надеющиеся на Тя да не погибнем, но да избавимся Тобою от бед: Ты еси спасение рода христианского!
Успокаиваясь, услышал князь великие рыдания рядом с собой и, подняв голову, увидел распростертого князя верейского, Михаила Андреевича, брата своего двоюродного.
– Брате любезный, – сказал Василий Васильевич с тоскою, – оба мы с тобой пьем теперь от горькой желчи, от плена татарского! Будем же настоящими братьями да николи зла друг против друга не помыслим!
– Истинно, брате мой старшой, – ответил князь Михаил, – как крест тобе и сыну твоему целовал, так и буду верен до конца живота своего. Ведь отец Шемяки-то, царство ему небесное, когда Москву взял, силой меня за собя крест целовать принудил! Шемяки же ты бойся…
– Знаю, – перебил его Василий Васильевич и продолжал властно: – Дам татарам какой хотят окуп и за собя и за тобя… Матерь моя опустила уж мне в яму сию конец веревки. Вылезем, брате. Будешь верен мне – многие льготы получишь от дани татарской, и добавлю тобе волостей в Заозерье…
– Вышгород бы мне, брате, – нерешительно попросил князь Михаил, но великий князь продолжал сурово, будто и не слышал его просьбы:
– Ныне нам ина гребта-забота. В Золотой Орде яз, еще малолетний, видел, как верный тогда слуга нам Всеволожский Иван Митрич подарками да посулами, поклонами да прелестью всякой утвердил за мной великокняжий стол…[18]
– Уласкал он тогда покорностью царя Улу-Махмета, яко коня норовистого, – подтвердил Михаил Андреевич, – а Юрий Митрич-то ничего не сумел, напрямки ломясь, требуя свое по старине да по духовной грамоте.
Василий Васильевич нахмурился и, вздохнув, заметил с досадой:
– Тогда Всеволожский-то на приказы да ярлыки царские ссылался, Москву татарским улусом[19]
называл, великое княжение мое – царским жалованием! Вспомнит царь теперь о том, когда брат его вызнав, что яз помочи не дал, на него же ратью пошел.– Вини в том Юрьевичей: они вышли из твоей воли и самочинно много зла деяли, а когда дурак кашу заварит, и умный не расхлебает.
– Хитростью да посулами вызнать теперь же надо, – перебил его Василий Васильевич, – есть ли мир и согласие у царя с царевичами, али есть в чем у них пререкания и спор.
– Татары не посулы, а бакшиш[20]
любят, – вздохнув, возразил Михаил Андреевич, – не с пустыми руками в Орду ездят.Оба князя сокрушенно замолчали, но великий князь усмехнулся вдруг и почти весело промолвил:
– А мы через попов да чернецов втайне серебреца да золотца наберем.
Хватит татарам и на рушвет[21]
и на бакшиш! Давать-то будем не всем, а малому числу, сильным токмо, ибо мал квас, а все тесто квасит.Через три дня царевичи, получив приказ Улу-Махмета, пошли с войском из Суздаля ко Владимиру. Сам царь, поручив начальствование старшему сыну Мангутеку, пошел прямо к Мурому. С пленными князьями царевичи были милостивы – везли их на скрипучей арбе под плетеным шатром, покрытым белым войлоком. Арбу их тащил огромный нар – верблюд двугорбый с длинной черной гривой.
Оба князя лежали рядом и молча смотрели через отверстие шатра в безоблачную синеву неба или дремали. Говорить было трудно из-за шума великого от криков людей, ржанья коней, скрипа колес, блеянья баранов, рева быков и верблюдов.
Хотя войско татарское двигалось шагом, а высокие колеса арбы легко перекатывались через бревна гатей и выбоины, Василий Васильевич все же терпел боли от толчков и с завистью смотрел, как спит рядом с ним Михаил Андреевич. Порой, когда дверной войлок у шатра приоткрывался, Василий Васильевич чувствовал запах дыма, подгорелых лепешек и вареной баранины. Голод мучил его – приближался полдень, время молитвы «зухр» и обеда. С нетерпением он ждал, когда азанча[22]
прокричит свой «азан» из походной мечети.