Толстой исполнил поручение; ночью на двадцать пятое мая в особо оснащенной яхте он проехал в Неву, тихо подплыл к крепости и сдал пленницу. Ее сперва поместили наскоро в комнаты под комендантскою квартирою, потом в Алексеевский равелин. Секретарь Голицына Ушаков уже приготовил о ней подробные выдержки из бумаг, присланных государыней.
Ушаков был проворный, вертлявый пузан, вечно пыхтевший и с улыбкой лукавых, зорких глаз повторявший:
– Ах, голубчики, столько дела, столько! из чести одной служу князю… давно пора в абшид, измучился…
Князь Голицын обдумывал выдержки, составленные Ушаковым, приготовил по ним ряд точных вопросов и доказательных статей и с напускною, важною осанкою, так не шедшею к его добродушным чертам, явился в каземат пленницы. Его смущали вести, что на пути, в Англии, арестантка чуть не убежала, что в Плимуте она вдруг бросилась за борт корабля в какую-то, очевидно ожидавшую ее шлюпку, и что ее едва удалось снова, среди ее воплей и стонов, водворить на корабль. Князь боялся, как бы и здесь кто-либо не вздумал ее освобождать.
Испуганная, смущенная нежданною, грозною обстановкою, пленница не отвергала, что ее звали и даже считали всероссийскою великою княжною, мало того, ею прямо и сразу было заявлено, что она действительно и сама, соображая свое детство и прошлое, силою вещей привыкла себя считать тем лицом, о котором говорили найденные у нее будто бы завещание императора Петра I в пользу бывшей императрицы Елисаветы и завещание Елисаветы в пользу ее дочери.
В Москву был послан список с этого допроса. Екатерину возмутила дерзость пленницы, особенно приложенное к допросу письмо на имя государыни, скрепленное подписью «Elisabeth».
– Voila une fieff́e canaille![29]
– вскричала Екатерина, прочтя и скомкав это письмо.В кабинете императрицы в то время находился Потемкин.
– О ком изволите говорить? – спросил он.
– Все о той же, батюшка, об итальянской побродяжке.
Потемкин, искренне жалевший Тараканову по двум причинам: как женщину и как добычу ненавистного ему Орлова, – начал было ее защищать. Екатерина молча подала ему пачку новых французских и немецких газет, сказав, пусть он лучше посмотрит, что о ней самой плетут по поводу схваченной самозванки, и тот, сопя носом, с досадой уставил свои близорукие глаза.
– Ну, что? – спросила Екатерина, кончив разбор и просмотр бумаг.
– Непостижимо… сколько сплетней! Трудно сказать окончательное мнение.
– А мне все ясно, – сказала Екатерина, – лгунья – тот же подставленный нам во втором издании маркиз Пугачев. Согласись, князь, как бы мы ни жалели этой жертвы, быть может, чужих интриг, нельзя к ней относиться снисходительно.
Голицыну в Петербург были посланы новые наставления. Ему было велено «убавить тону этой авантюрьере», тем более что «по извещению английского посла, арестантка, по всей видимости, была не принцесса, а дочь одного трактирщика из Праги».
Пленнице передали это сообщение посла. Она вышла из терпения.
– Если бы я знала, кто меня так поносит, – вскрикнула она, с дрожью и бранью, – я тому выцарапала бы глаза!
«Боже! да что же это? – с ужасом спрашивала она себя, под натиском страшных, грозно ложившихся на нее стеснений. – Я прежде так слепо, так горячо верила в себя, в свое происхождение и назначение. Неужели они правы? Неужели придется под давлением этих безобразных, откапываемых ими улик отказаться от своих убеждений, надежд? Нет, этого не будет! Я все превозмогу, устою!»
С целью «поубавить тона» с арестованною стали поступать значительно строже; лишили ее на время услуг ее горничной и других удобств. Стали ей давать более скромную, даже скудную пищу. Это не помогло. Ни просьбы, ни угрозы лишить ее собственной одежды, света и одеть в острожное платье не вынудили у пленницы раскаяния, а тем более желаемого сознания, что она обманщица, а не княжна.
– Я не самозванка, слышите ли? – с бешеным негодованием твердила она Голицыну. – Вы – князь, а я – слабая женщина… именем милосердного бога умоляю, не мучьте, сжальтесь надо мною.
Князь забыл свое поручение, начал ее утешать.
– Я беременна, – проговорила, плача, арестантка, – погибну не одна… Отошлите меня, куда знаете, к самоедам, опять в сибирские льды, в монастырь… но, клянусь, я ни в чем не повинна…
Голицын собрался с мыслями.
– Кто отец ожидаемого вами дитяти? – спросил он.
– Граф Алексей Орлов.
– Новая неправда, – сказал Голицын, – и к чему она? Не стыдно ли так отвечать доверенному лицу государыни, старику?
– Я говорю правду, как перед богом! – ответила, рыдая, пленница. – Свидетели тому адмирал, офицеры, весь флот…
Изумленный Голицын прекратил расспрос и о новом сознании арестантки донес в тот же день в Москву.
– Негодная, дерзкая тварь! – вскрикнула Екатерина, прочтя это сообщение Потемкину. – Чем изворачивается новое издание выставленного нам поляками Пугачева!.. Нагло клевещет на других!
– Но если тут не без истины? – произнес Потемкин. – Слабую, доверчивую женщину так легко увлечь, обмануть.