– Право! На этого же самого чиновника на даче воры как-то напали; что бы вы думали? Он залез под кровать и стал оттуда впотьмах лаять собакою. Это собачье искусство только его и спасло, дачу ограбили, а его оставили в живых.
Лакей внес водку перед завтраком. Хозяева суетились. Слушатели в восхищении от острот Панчуковского похаживали, шушукались. А он ораторствовал не переставая.
– Что мне, господа! Я не от личных огорчений говорю. Я счастлив, богат, свободен как ветер, хоть и эгоист, господа, и считаю в душе это чувство лучшею рекомендацией человека.
– Не всегда, полковник! – возразил опять Митя Небольцев, желавший хоть чем-нибудь оспаривать бойкого местного краснобая и идола, – и у вас бывают невзгоды! вы вот перебили у Шульцвейна степь, а саранча на ней все травы съела!
– Зато у меня с прошлогодней пшеницы и со льна теперь одним золотом семьдесят тысяч целковых в кассе лежит, не считая депозиток…
Полковник повел глазами. Перед его носом в это время стоял его новый камердинер, Аксентий Шкатулкин, и вежливо ждал минуты ему что-то сказать.
– Прикажете лошадей отпречь? – спросил он тихо барина, когда тот замолчал.
– Нет, я сейчас после пирога уеду! – ответил громко полковник и прибавил шепотом, – не лезь, когда тебя не спрашивают. Жди, после пирога велю запрягать…
– Куда вы, куда? – заговорили хозяева и гости разом.
– Надо домой; есть дела!
– Останьтесь, ради бога, останьтесь. В кои-то веки вас дождешься!..
Полковника упросили, и он остался. Он продолжал:
– Следовательно, я состою в кругу недовольных по убеждениям, а не из личностей. Я за себя молчу. А прислушайтесь вы к толкам в степях, на проселках и широких столбовых дорогах, в шинках и на возах с снопами, у переправ мостов и по взморью. О чем толкует народ здесь и везде?
Слушатели тревожно молчали, утопая в табачном дыму. Полковник встал и дико оглянулся по комнате, закидывая за уши волоса.
– Народ готовит нам штуки-с, господа! Да, да, да! Зовите меня алармистом, иллюминатом… Я народ наш знаю, я вращался и вращаюсь в нем! Он готовит нам такие штуки-с, что нам не расхлебать!.. Один косарь косил у меня этим летом. Я любил с ним говорить. Раз он меня на днях спрашивает: «Видно вы, барин, проглотили черта с хвостом, что так разумны; скажите мне, правда ли, что нам волю хотят дать?» Я говорю: «Правда, мой миленький; только имейте, говорю, терпение, ждите». – «Да, оно так, – отвечает он мне, – только пошли у нас слухи по ярмаркам, по церквам, по шинкам, по дорогам тут и по распутиям, что не одну волю нам дадут, а также и всю землю вашу навеки». Вот и подите-с!.. затевают кашу… А я народ знаю, и меня народ любит; я популярнее всех вас, а что они со мною было сделали! а?
Панчуковский замолчал. В кабинете кто-то вздыхал, точно будто кто плакал. Он оглянулся: помещица Щелкова, от простуды бывшая с завязанною шеей, тихо подошла из залы и держала платок у глаз. Она закашлялась и ухватила полковника за полу.
– Месье Панчуковский, скажите, бога ради, скажите, наконец, чего нам еще ждать, чтобы я могла, имела силы вовремя все сделать, приготовиться? Я женщина глупая, слабая, все меня пугает, все…
– Во имя отца и сына и святого духа, аминь! – раздался голос из залы.
– Господа, молебен! – объявили братья-хозяева, – наше духовенство опоздало немножко! Да расстояния виноваты; наш приход в Андросовке, за тридцать верст… Пожалуйте. Обычаи дедовские мы соблюдаем.
– А мы с вами, Авдотья Петровна, после потолкуем! – сказал Панчуковский. – Видите, молиться зовут; а ведь я ретроград и плантатор, как меня здесь обзывают: нельзя, система требует.
Гости вышли в залу. Тут уже блеском сияла толпа раздушенных дам и барышень. Легкие и воздушные очаровательные платья их напоминали близость приморских городов и возможность самых тесных сношений с чужими краями. Свежие итальянские шляпки, турецкие шали, лионские шелк и бархат; марсельские и греческие духи били в нос каждому. Черные брови, смуглые личики, легкие станы, живые движения… «Вот она, наша-то Новороссия! – шептал за молебном Панчуковский, подталкивая Митю Небольцева, – отрадно отдохнуть от работ и наживы, глядя на наших красавиц!» Щегольской камердинер полковника в зеленом ливрейном фраке, с бронзовыми пуговицами и при цепочке, также был тут, выйдя из лакейской, стоя у дверей и молясь богу. Молодой красивый священник, из херсонских греков, читал в нос и гнусил нараспев, так и пронизывая всех зоркими глазами из-под черных широких и густых бровей. На нем была ярко-лазоревая ряса в каких-то серебряных звездах и блестках; на груди наперсный крест, а пояс и нарукавники вышиты гарусом и стеклярусом.
Студент Михайлов, стоя тут же с своими птенцами, невольно вспомнил отца Павладия и его уединенную, бедную и старенькую обстановку. Впереди всех стояла, вся в белом, именинница, семидесятилетняя мать хозяев, первая переселенка из помещиц сюда, на Мертвую.