— Нет! Они, по крайности Кирилл, всецело передались туда, — заметил Трубецкой. — Он, кажется, и жену и детей готов забыть. Смотрит и слушает как оракула, дурак дураком! Ну, Алексей — тот в святость бросился. Притом, кто бы что ни говорил, а любить ему нас, особенно вас, граф, не за что! Да и к чему? Люди слишком тяжелы на подъём и привыкли брать всё только деньгами, благо они у них есть! Алексей поднёс государю миллион, чтобы тот только его не трогал. Не меньше, думаю, поднесли они и Екатерине. Нет, будет успех, они и без того будут наши; а чтобы помочь нам, они палец о палец не ударят.
— А Воронцовы?
— О Романе и говорить нечего. Михайло же, тот и без того под рукой, нам помогать станет; по крайней мере, не помешает ни в каком случае. Меня, признаюсь, заботят больше попы. Ну, да нужно посмотреть сперва, как дело поведут, а там можно будет видеть, за что взяться. Если обопрутся как есть на Григорья Орлова, то и говорить нечего, такая опора недолго продержится!
Шувалов уехал от князя обнадеженный и успокоенный.
«В самом деле, — думал он, — как они ещё дело-то поведут; а то после переворота с Бироном последовал новый переворот, в пользу Елизаветы. Как знать, не последует ли что-нибудь и теперь? Если правление будет опираться на гвардию, то, естественно, что гвардия обратится в преторианскую стражу или, как говорил император, именно в янычар. А тогда твёрдость всякого правительства будет сомнительна. Но Трубецкой прав: что было — видели, а что будет — увидим!»
Рассуждая в этом смысле, Шувалов поехал в Зимний дворец, где, не говоря дурного слова, его повели присягать.
Трубецкой между тем с особым интересом разговорился с каким-то расстригой-попом и тонко вразумлял его, какие последствия могут произойти от переворота и каким образом может сам собой возникнуть контрпереворот.
Расстрига много не понимал, но мотал себе на ус.
Разговор коснулся князя Зацепина. Расстрига описывал, как Дмитрий Васильевич продал своё имение, как прокутился совсем и впал в такую крайность, что из последней деревеньки, которая у него осталась и к которой он причислил всю свою дворню, стал по одиночке псарей продавать.
В свою очередь Никита Юрьевич стал мотать себе рассказы расстриги на ус.
Расстрига говорил о грабежах, о том, как появился в их местах разбойник Топка и никому прохода не даёт. Как шайка его растёт с каждым днём из беглых и он два раза уж с войсками сцеплялся, — такой отчаянный и головорез, что и сказать нельзя. Раз ведь попался было, так откупился, воевода отпустил.
Никита Юрьевич знал это хорошо, но спросил:
— Как отпустил?
— Да так! Воевода ему позволил по базару ходить, милостыню собирать. Тот при всём народе из глаз конвойных словно сквозь землю провалился, исчез как дым, а на другой же день прокурорскую деревню выжег.
Далее расстрига поведал о старцах на Узенях, о разных согласиях, о том, как местные воеводы народ жмут, сколько денег берут.
Никита Юрьевич молчал и тоже всё мотал себе на ус, давая себе слово выписать к себе князя Дмитрия Васильевича Зацепина во что бы то ни стало.
«От крайности он на всё пойдёт! — думал про себя Никита Юрьевич. — Кого бы только говорить с ним заставить, чтобы не самому».
В то время как Трубецкой в Петербурге обсуждал могущие быть последствия совершившегося переворота, Екатерина сидела в Монплезире, в комнате, которую называют малой голландской кухней и которую занимала до того одна из её любимых камер-фрау Катерина Ивановна Шаргородская. В комнате был маленький очаг из расписных голландских изразцов и, говорят, она действительно служила кухнею, в которой Екатерина I, бывшая тогда ещё просто Мартой, готовила своему царственному супругу Петру Великому любимый им форшмак. В ней стояла ещё та резная мебель из чёрного дуба, которая тогда была общей принадлежностью голландских домов. Екатерина сидела на одном из таких стульев, перед небольшим столиком, на который были поставлены в деревянных точёных подсвечниках две сальные свечки, а между ними лежали вновь изобретённые тогда щипцы. Сбоку за этим же столом и на таком же стуле сидел Григорий Орлов и по своей всегдашней привычке не то рисовал, не то чертил что-то на лежавшем перед ним чистом листе бумаги. Прямо против государыни стояла атлетическая фигура Алексея Орлова.
Вечер 29 июня 1762 года в Петергофе был превосходный. Солнце садилось на гладкую, как зеркало, поверхность моря, отбрасывая последние лучи свои на террасу Монплезира и освещая неясные очертания вдали, слева Кронштадта, а справа Петербурга. Оно как бы взывало взглянуть, полюбоваться на его ясный закат. Воздух был полон ароматов цветущих лип и каштанов. Тишина была мёртвая, только изредка прерывал эту тишину трелями запоздавший со своей песней соловей.
Лучших из лучших призывает Ладожский РљРЅСЏР·ь в свою дружину. Р
Владимира Алексеевна Кириллова , Дмитрий Сергеевич Ермаков , Игорь Михайлович Распопов , Ольга Григорьева , Эстрильда Михайловна Горелова , Юрий Павлович Плашевский
Фантастика / Геология и география / Проза / Историческая проза / Славянское фэнтези / Социально-психологическая фантастика / Фэнтези