— «Его спрашиваю о „субстанции“, думая, что он берет этот термин в спинозовском смысле, а он — порет гиль, называя „субстанцией“, — черт подери, — Менделееву, Анну Ивановну; боготворящая тетушка, мать, в философии не разбирающиеся, — в восторге: какое словечко! А я почем знаю, в каком новом смысле страннит со словами; помянешь какую-нибудь категорию Канта, — впросак попадешь еще: тетушку выругаешь!»
Я юморизировал.
— «Саша — шутник: полномясая Анна Ивановна — кто ж, как не знак материальной субстанции; очень эффектно: старик Менделеев затем и женился на ней, чтобы хаос материи в ритме системы своей опознать; говорится же в Библии, что „опознал он жену…“».
— «Ну, а Люба?»
— «Конечно же, темного хаоса светлая дочь»292
.— «Ха-ха-ха!»
Теперь предоставляю судить, кого Блок осмеял в «Балаганчике»: нас или… себя?
Так затея Сережи ясна: на крючке хоть пародий извлечь эту «Даму» из неизреченности; лучше пождал бы он: ведь через год она вынырнула в дневной свет: не съедобною рыбою, а головастиком: тогда поэт озаглавил находку «Нечаянной радостью»;293
С. М., весьма оскорбленный в своем романтизме увидеть идею «не только» поэзии в ряде годин, не мог слышать о Блоке, слагая пародии на «глубину»:В девятьсот же четвертом году разговор Соловьева с кузеном еще не имел резкой формы; кузен не был схвачен за шиворот: «Что это? Гусеница или… дама?» В то время как мы сочиняли пародии, Блок заносил в записных своих книжках, что «без Бугаева и Соловьева обойтись можно» (117), что Белый — «вульгарность» (90)294
и «кажется, мы не выносим друг друга взаимно»; «прочти, как я выругал Борю» [ «Письма», стр. 224 и 236295].Раз Блок нам читал свои стихотворенья; лицо стало строгое, с вытянутым, длинным носом, с тенями; выбрасывал мерно, сонливо и гордо: за строчкою строчку; поднял кверху голову, губы открывши и не размыкая зубов; удлиненный, очерченный профиль, желтевший загаром; и помнился голос, глухой и расплывчатый, — с хрипом и треском: как будто хотел пробудиться петух; и — раздаться: напевом; и вот — не раздался: в бессилии старом угасло сознание; и относилася внятица, точно сухие поблекшие листья и шамканье скорбной старухи о том, что могло быть; и — чего не было.
Опыт с «глубинами» Блока, которых и не было там, где искали, предстоял; наш «Лапан» — еще первая экспериментальная удочка: выудит на свет дневной невнятицу; Александра Андреевна, особенно Марья Андреевна в эпоху показывания им пародии не понимали, в чем горькая соль ее.
«Лапан Лапаном», а молодость — молодостью; и она побеждала; симпатии нас еще связывали; было просто, сердечно, уютно, — пока еще что («Лапан» вскрылся в печати позднее под формой борьбы с анархизмом мистическим). Соедините: иронию Блока, блестящие, но барабанные, с грохотом, шаржи Сережи, мои остраннения их (я, согласно обычаю, лишь возводил в превосходную степень чужие затеи, а сам не придумывал шаржей); присоедините колючие реплики А. С. Петровского, и вы представите, что договаривались до гротесков.
Блок выдумал тему статьи сумасшедшей А. Шмидт, будто ею написанной в «Новом пути», где сотрудничала эта странная дама: «А. Шмидт: Несколько слов о моей канонизации»; должен сказать, что и мы под шутливой личиною изображали Л. Д., выступающей в розовом своем капоте перед нами, как будто она собиралась поведать нам:
«Несколько слов о моей канонизации!»296
Будущие полемические проклинанья друг друга таились шипами тех радостных роз, когда Блок интонировал, а Соловьев падал в кресло от грохота, перетопатывал каблуками; Блок вдруг не без вызова голову взбрасывал вверх, выпуская из губ дымовую струю.
Розы — молодость: мне и А. А. было 23 года; Л. Д. — только 21; А. Петровскому — 22; и 18 — Сереже.
Порою нам делалось тихо: особенно к вечеру; Блок улыбался, растериваясь голубыми глазами; застенчивое наклоненье большой головы в полусумерок — помнилось мне; а Л. Д. освещалась легчайшим румянцем, как яблочным цветом; и делалась вся бело-светлою:
В ней точно таился огромный какой-то разбойный размах под платком, когда, кутаясь, кончиком носа да щуром сапфировых глаз из платка улыбалась на нас; мне она говорила; без слов подбодряя меня в моем тяжком житейском конфликте (история с Брюсовым, с Н***), укрепляла решение: стойко держаться; я к ней привязался.
Порою казалось: Л. Д. и А. А. молодые, красивые, яркие, а… не тепло, холодок вблизи них поднимается, как ветерочек; и — тяжесть от этого; и, чтобы не было тяжести, Любовь Дмитриевна, точно усильем округло-широких плечей, поднимала на плечи свои — театральную позу, чтоб пустою игрой заменить смысл простой, человеческой жизни; тем более искры сердечности я в ней ценил.
Я позднее утратил их (не говорю, что их не было).