— «Знайте, я — декадент, — ледяными глазами в брюнета уставился, — и анархист: презираю политики, — всякие!»
Мне же мелькнуло: «Как, он презирает политику? В первый раз слышу».
Брюнет согласился и с этим; они запорхали словами; зачем Философов, ругавшийся словом «эстет», — стал эстетом? Брюнет с замирающей нежностью перебирал имена левых деятелей; тут меня осенило: да это — дуэль?! В ледяные глаза Философова очень жестоко и остро, как сабельный блеск, брызнул блеск черных глаз.
Когда встали, спешили уверить хозяйку, что поздно: пора; Философов на улице зло на меня напустился:
— «И вы хороши: угораздило вас говорить о политике; он только этого ждал: он же к нам подбирается; вижу, что этот обед — сфабрикован».
Брюнет — Манасевич-Мануйлов [Темная личность, провокатор], известный сподвижник Рачковского [Директор департамента полиции].
Видел барона Бугсгевдена я, сына организатора ряда убийств: Герценштейна, едва ль не Иоллоса;117
проклявши отца, бросив службу, свой круг, этот аристократ бледноусый бесцельно слонялся в Париже, сочувствуя террору, чувствуя преодиноко себя и в том мире, который он бросил, и в мире, к которому шел; так его объяснила мне Гиппиус; скоро исчез из Парижа, пятном промаячив; поздней, в Петербурге, в папашу стрелял он, как помнится, или собирался стрелять118.Встречался и Иван Иванович Щукин, брат капиталиста московского; тот был брюнет; этот — бледный блондин; тот — живой; этот — вялый; тот — каламбурист наблюдательный; этот — рассеянный; тот — наживатель, а этот — ученый; в «Весах» появился ряд корреспонденции о Лувре за подписью «Щукин», написанных остро, со знанием дела;119
И. И. служил в Лувре; он был награжден красной ленточкой (знак «легиона» почетного); он, давно переехав в Париж, у себя собирал образованных снобов, ученых, артистов, писателей.Я ходил к Щукину, где между мебелей, книг и картин, точно мощи живые, сидел Валишевский, известный историк, злой, белобородый поляк, с изможденным, изжеванным ликом, сверкавшим очками; я помню с ним рядом огромного, рыхлого и черноусого баса, Барцала [Старый певец московской оперы, очень радикально настроенный в годы революции], бросавшего космы над лбом и таращившего беспокойно глаза на сарказмы почтенного старца; запомнился слабо-рассеянный, бледный хозяин, клонивший угрюмую голову, прятавший в блеске очков голубые глаза; вид — как будто сосал он лимон; лоб — большой, в поперечных морщинах. Потом оказалось, что он, положив застрелиться, дотрачивал средства свои: раз, собравши гостей, он их выслушал, с ними простился; и, их отпустив, застрелился; ни франка при нем не нашли; мог служить как ученейший специалист по искусству; А. Ф. Онегин, собравший архивы по Пушкину120
, часто бывал его гостем.Однажды сидели за чаем: я, Гиппиус; резкий звонок; я — в переднюю — двери открыть: бледный юноша, с глазами гуся; рот полуоткрыв, вздернув носик, в цилиндре — шарк — в дверь.
— «Вам кого?»
— «Вы… — дрожал с перепугу он, — Белый?»
— «Да!»
— «Вас, — он глазами тусклил, — я узнал».
— «Вам — к кому?»
— «К Мережковскому», — с гордостью бросил он: с вызовом даже.
Явилась тут Гиппиус; стащив цилиндр, он отчетливо шаркнул; и тускло, немного гнусаво, сказал:
— «Гумилев».
— «А — вам что?»
— «Я… — он мямлил. — Меня… Мне письмо… Дал вам, — он спотыкался; и с силою вытолкнул: — Брюсов».
Цилиндр, зажимаемый черной перчаткой под бритым его подбородком, дрожал от волнения.
— «Что вы?»
— «Поэт из „Весов“»121
. Это вышло совсем не умно.— «Боря, — слышали?»
Тут я замялся; признаться, — не слышал; поздней оказалось, что Брюсов стихи его принял и с ним в переписку вступил уже после того, как Москву я покинул;122
«шлеп», «шлеп» — шарки туфель: влетел Мережковский в переднюю, выпучась:— «Вы не по адресу… Мы тут стихами не интересуемся… Дело пустое — стихи».
— «Почему? — с твердой тупостью непонимания выпалил юноша: в грязь не ударить. — Ведь великолепно у вас самих сказано!» — И, ударяясь в азарт, процитировал строчки, которые Мережковскому того времени — фига под нос; этот дерзкий, безусый, безбрадый малец начинал занимать:
— «Вы напрасно: возможности есть и у вас», — он старался: попал-таки!
Гиппиус бросила:
— «Сами-то вы о чем пишете? Ну? О козлах, что ли?» Мог бы ответить ей:
— «О попугаях!»
Дразнила беднягу, который преглупо стоял перед нею; впервые попавши в «Весы», шел от чистого сердца — к поэтам же; в стриженной бобриком узкой головке, в волосиках русых, бесцветных, в едва шепелявящем голосе кто бы узнал скоро крупного мастера, опытного педагога? Тут Гиппиус, взглядом меня приглашая потешиться «козлищем», посланным ей, показала лорнеткой на дверь:
— «Уж идите».
Супруг ее, охнув, — «к чему это, Зина» — пустился отшлепывать туфлями в свой кабинет.
Николаю Степановичу, вероятно, запомнился вечер тот123
; все же — он поводы подал к насмешке: ну, как это можно, усевшися сонным таким судаком, — равнодушно и мерно патетикой жарить; казался неискренним — от простодушия; каюсь, и я в издевательства Гиппиус внес свою лепту: ну, как не смеяться, когда он цитировал — мерно и важно: