— Пасутся по всему периметру? — уточняю я. Карты — моя слабость, хотя рисую я не очень-то хорошо. И я помню, где в Охрейне есть запасной выход — а ведь тогда, когда я его придумывала, казалось, что это не более чем исторический рудимент, дань традиции: везде должны быть тайные ходы и выходы!
— Ты поражаешь меня всё больше, хотя, казалось бы — куда уж больше, моя всеведущая Вирата, — Тельман протягивает руку и замирает в миллиметре от моей щеки.
И глаза у него серые-серые, как листья голублянки.
— Да я сама себе поражаюсь, мой Вират.
Мой, пожри всё каменные драконы. Мой ведь, от кончиков пушистых ресниц до носков сапог.
И ничего с этим, кажется, не поделаешь.
Глава 47. Криафар.
Ему двадцать шесть. Мне номинально двадцать, а на самом деле все двадцать восемь.
Кажется.
Но я чувствую себя максимум на шестнадцать, пока мы с Тельманом, прихватив заскучавших и застоявшихся камалов, сначала шагов семь-восемь ищем тайный подземный ход, придуманный одной весьма непродуманной земной писательницей, а потом пробираемся, точнее, продираемся через него. Ход, из земляного пола которого уже растут какие-то жадные теневыносливые кустики, а из земляного потолка беззастенчиво торчат гладкие, скользкие на ощупь корни, пахнет сыростью. Камалы недовольно фыркают и похрюкивают, к счастью, проход оказывается достаточной ширины и высоты и не слишком длинным, чтобы такие массивные звери могли пройти без особых хлопот.
Если соглядатаи заботливого старшего Вирата и отследили наш немудрёный манёвр, никого из них поблизости не было видно, вообще ни одной живой души. И мы смеемся, точнее, ржём, как ненормальные взрослые — или как совершенно нормальные счастливые дети.
Земля, вода, свежий прохладный воздух — всё это остаётся за спиной. Мы ничего не взяли с собой, уважая давний закон, запрещающий вывозить из Охрейна что бы то ни было, даже крошку земли или каплю воды, если право на это не подтверждено указом с королевской печатью, но потом Тельман с заговорщицкой улыбкой помахал одной-единственной, контрабандой пронесённой изумрудной тоненькой травинкой. Вытянул руку, словно собираясь отдать её мне, но не отдал — мягко, почти невесомо коснулся лба. Носа, щеки. Шеи. Плеча. Груди.
Я закрываю глаза, прислушиваясь к этому лёгкому касанию, как к шёпоту среди криков и гомона толпы.
* * *
— Ты когда-нибудь уже был здесь?
— Конечно. Много раз мимо проезжал. Думаешь, я четверть века безвылазно просидел во дворце?!
— Я имею в виду другое. По-настоящему был. Пешком.
— Кажется, до знакомства с тобой я как-то по-другому представлял себе настоящее. Ты просто каждый шаг открываешь мне глаза и… и…
— Отодвигаю горизонт, — подсказываю я. Теперь мы снова пробираемся и продираемся, только на этот раз уже сквозь толпу, шумно отгуливающую свободный и уже не такой жаркий вечер перед ночными заморозками. Камалов Тельман предусмотрительно оставил на задворках какого-то особнячка на окраине с претензией на то, чтобы называться постоялым двором. Хозяин, этакий до скелета пропесоченный бедуин с кожей цвета мокрого асфальта, кисло и подозрительно покосился на торчащие камальи клыки, пробурчав что-то о том, что к таким зверюгам по доброй воле и так никто не сунется, но Тельман помахал перед его носом горстью «презренного заритура».
Отношение к деньгам в Криафаре было совершенно особенным. Нельзя сказать, чтобы их не любили и действовали исключительно из бескорыстных побуждений, отнюдь, но хорошим тоном считалась публичное понесение денег, именно этих металлических кругляшек с неровными краями, вслух. Заритур считался нечистым металлом. Корни сего нелепого, хотя в целом безобидного суеверия лежали в давних легендах о духах-хранителях, в соответствии с которыми всё сущее произошло от них: огонь и воздух от дыхания, земля — от упавшей чешуи и так далее… А презренный заритур, как водится, из экскрементов — надо же было и их к делу пристроить. Поэтому те, кто часто имел дело с деньгами, были обязаны ритуально омывать конечности, а кроме того, не приветствовались рукопожатия.
Всё это поведал мне Тельман, пока мы шли с ним пешком по благополучному и относительно оживлённому району Росы.
На мой взгляд, затеряться в этой пёстрой толпе людей, одетых кто во что горазд, лишь бы оно защищало от жара и нередких песчаных бурь, легче лёгкого — никто не обращал на нас внимания.
Но Тельман ощутимо нервничал, хотя и пытался это скрыть. То ли беспокоился о том, что отец устроит очередную неприятную сцену за побег, то ли чувствовал нас обоих слишком уязвимыми и заметными. Вообще-то, доля истины в этом была: даже если не принимать в расчёт дорогую, слишком тонкую ткань нашей одежды, среди загорелых горожан с обветренной кожей мы оба были слишком, непозволительно бледны.
— У меня на родине, — говорю я Тельману, от всей души надеясь, что он не такой уж знаток травестинских нравов и обычаев, потому что я сама не имею о них ни малейшего представления, — когда молодой человек ухаживает за девушкой, он прежде всего приглашает её в какое-нибудь место, где можно вместе поесть.