Сперва на горизонте проступил горный хребет Сьерры. Самый его верх покрывал снег, отчего казалось, что вдалеке пролегла ровная белая тонкая полоса, отделявшая окутанную сероватыми предрассветными сумерками долину от неба — пелены, сотканной из бархатного мрака ночи и украшенной одиноко поблескивавшей Венерой.
Пинсону никогда не удавалось ухватить тот самый момент, когда тишина внезапно растворялась в пении птиц. Миг, другой — и к щебетанию одинокой птахи незаметно присоединялся целый хор. К этому моменту Пинсона переполнял восторг от созерцания чуда: первые лучи солнца окрашивали снежные вершины розовым и на смену серости и мраку ночи в мир снова приходило ослепительное многообразие цветов. Постепенно из тьмы проступали склоны гор: сперва — розовато-лиловые, потом, по мере того как утро вступало в свои права, становившиеся янтарными и бледно-желтыми.
Однако пока у подножия гор, там, где раскинулся лес, по-прежнему царила тьма. Властвовала она и в долине, укутанной густым туманом, который клубился, словно дым от костров.
Тем временем в небе начинали формироваться облака — розовые, полупрозрачные; им пока еще было очень далеко до величественных пышных белых замков, которые будут царствовать в небе днем. Пока еще безбрежно-голубое небо было чистым, оно словно с нетерпением ожидало солнца, неторопливо поднимавшегося из-за Сьерры. Пинсон слышал, как за его спиной постепенно пробуждается деревня. Вот застучали копыта — это Эмилио выводил из загона ослов. Засвистел, подзывая пса, Франциско, загремела горшками Хасинта…
Пинсон ждал второго чуда, регулярно случавшегося каждое утро. Окутывавший долину туман начинал постепенно рассеиваться; его напоминавшие дымы костров клубы сгущались над бесчисленными низинками, и потому казалось, что их становится все больше — сотни, тысячи, что они обложили, словно осадная армия, какой-то гигантский сгусток темноты, незаметно приобретающий форму города. Еще один миг — и из мрака вырвался шпиль собора Святого Иакова, а за ним и крыша с мощными контрфорсами. Белоснежный мрамор ярко сверкал на солнце, и несколько мгновений казалось, что собор висит в воздухе над туманом, будто ниспосланное Всевышним видение Царствия Небесного.
Видение растаяло. Показались и другие здания: заурядные, ничем не примечательные домишки, которые можно встретить везде в испанской глуши — они словно нивелировали величие собора. Ощущение сопричастности Божьему чуду исчезло так же быстро, как и появилось. Как по мановению волшебной палочки дивный град снова превратился в скучный провинциальный городок.
Пинсон почувствовал шеей первые горячие прикосновения солнечных лучей. Представший перед ним пейзаж, еще недавно казавшийся акварельным наброском, приобрел солидность и четкость написанной маслом картины. Долина превратилась в шахматную доску, на которой аккуратные квадратики пшеничных полей перемежались с фруктовыми садами. Изумительный аромат зарождающегося дня быстро вытеснили куда более прозаичные едкие запахи компоста, навоза и чернозема. Пинсон вздохнул. Впереди его ждал еще один знойный день, столь типичный для андалусского лета.
Он думал, как это часто случалось в последнее время, о Рауле, вновь и вновь возвращаясь к тому дню, когда он отправился в Барселону накануне мятежа. Что изменилось бы, отправься он в казарму к сыну? Смог бы он предупредить Рауля об опасности? Уговорить его уехать? Смог бы он сделать хоть что-нибудь, что спасло бы сыну жизнь? Пинсон знал, что Рауль никогда в жизни не совершил бы бесчестного поступка, знал, и все же продолжал мечтать. Он тосковал по сыну. Страшно тосковал.
Беда заключалась в том, что у Пинсона было время на встречу с Раулем, но он уклонился от нее. Как же он сейчас об этом сожалел! После беседы с советским генералом Пинсон никак не мог избавиться от ощущения, что он словно извалялся в грязи. Что он ответил бы сыну, если бы тот спросил его о войне? Пинсон сгорел бы со стыда. Тогда он был слишком занят политическими играми. И ради чего?
Ему вспомнился день, когда он похоронил жену. Он очень любил ее. Мануэла страдала близорукостью и была немного рассеянной. Ее сбил трамвай. Пинсон с десятилетним Раулем отвез тело Мануэлы в Андалусию, чтобы похоронить ее среди холмов, которые ей так нравились. После похорон, стоя с сыном у ее могилы, он посмотрел в несчастное лицо Рауля, который храбрился изо всех сил, на его залитую ярким солнечным светом курточку и поклялся покойной жене, что вырастит сына честным и принципиальным. Таким, каким она хотела видеть Рауля. Мануэла, как и Пинсон, мечтала о другой, новой Испании. Пинсон пообещал ей, что его сын станет образцовым гражданином этой страны будущего.