Дед умер, когда Матильде было восемь, перед самым отъездом на Кубу. Неизвестно, знала ли об этом Лёка. Матильда хорошо помнила эту татуировку. Бабушку тоже звали Валентиной, и для Мати само собой разумелось, что именно ее имя было наколото на руке у деда.
Раньше, когда мне было лет четырнадцать или даже восемнадцать, я любила представлять, каков станет мир, когда я его покину. Понятно, что ничего не изменится, но вот все равно — на месте, где раньше была я, скорее всего, возникнет некая размытость, некая пустотность, мутное облачко, битые пиксели, и заметить это смогут только те, кто будет меня помнить. Иногда, вдруг, периферийным зрением. После каждого из людей остаются такие крохотные лакуны, оспинки, но поскольку они заметны не всем, мир еще не превратился в сплошную сырную дырку. И, следуя внутренним взором за перемещениями воображаемой туманности, обозначающей мое отсутствие в мире живых, я начинала остро до приторности жалеть себя, молодую, красивую и мертвую, не видавшую ни Венеции, ни Токио, ни Гаваны, не прожившую до конца ни одной из тысячи таких желанных жизней.
А ныне, когда мне внезапно стали доступны путешествия, я нахожу особую злую радость в мысли о том, что мир необъятен, а жизнь коротка. После стольких лет восторженных замираний над картой полушарий мне хочется схватить опасную бритву и с наслаждением покромсать ее в лапшу по два килобайта. Но Матильде — ей как воздух нужны пути для неостановимого бегства, теперешней моей Матильде. Той самой, которая стоит в сияющей ванной комнате отеля и держит в узких, чуть костлявых пальцах стакан с жидкостью цвета мореного дуба.