Удивительно, но одесситы относились к ним добродушно — даже доброжелательно. Взрослые выносили пленным еду — и те прятали хлеб в карманы, а кашу и супы с борщами выхлебывали на ступеньках. «Ну, и любят чехи сладкое, по пуду сахару могут сожрать!» — говорили вокруг. Бабушка как-то вынесла одному солдатику миску сахарного песку — так он высыпал песок прямо в торбу, а миску аккуратно вылизал. Малыши (я в том числе) не так одаряли, как устраивали обменные операции. Многие солдаты приносили тяжелый житный хлеб, угольно черный, пахучий, кислый (его выдавали в казармах), он казался нам — и сейчас, вероятно, покажется — необыкновенно вкусным. К тому же это была редкость — черный хлеб в магазинах южного города, где царствовала пшеница, не продавали. И когда во дворе появлялся «чех с солдатским хлебом», мы наперегонки мчались к нему с белыми булками и сайками, «франзолями», баранками, сдобой и сушками — хватали на кухнях все, что попадалось под руку. Мена была на редкость взаимовыгодная. Пленный получал белый хлеб, по которому стосковался, в весовой пропорции десять к одному, а мы упивались ароматным, вкуснейшим настоящим «житняком».
В памяти моей сохранилась еще одна сценка, разыгранная каким-то австрийским пленным. Я пришел из киоска. Во дворе около погреба сгрудилась толпа мужчин — они восторженно орали и радостно матерились. В стороне переговаривались и возмущенно плевались женщины. А когда какая-нибудь из них, любопытствуя, приближалась к толпе, ее бесцеремонно спроваживали — зрелище, видимо, было чисто мужское. Я, хоть и пятилетний, относился к мужской породе, к тому же мог пролезать у взрослых под мышками (а при большой охоте — и между ног), и мне не составило большого труда проникнуть в первый ряд довольно широкого круга, созданного мужчинами.
В центре его в одном «сербском ботинке» (сапожном творении весом, вероятно, с килограмм, если не больше, с толстенной подошвой, окованной железом) стоял высокий, очень худой, очень жилистый чех с длиннющими усами. Я вначале посмотрел на его лицо, потом на ноги об одном ботинке и лишь потом разглядел, где был второй, — он висел на возбужденном, высунутом наружу члене. И чех, медленно поворачиваясь, чтобы все разглядели его потрясающее мастерство, так же медленно, без помощи рук, вздымал и опускал тяжеленную свою обувку. Он учтиво кланялся каждому ботинком, он приветствовал каждого взметаемым и склоняемым кожаным грузом — и в ответ несся громовый рев и хохот, кто-то в упоении даже забил в ладоши.
Потом чех сел на землю, деловито сунул разутую ногу в ботинок, столь же деловито спрятал сценическое орудие в штаны и радостно заулыбался зрителям. В него летели монеты, ему совали бумажки, бежали в квартиры, чтобы вынести оттуда что повкуснее — он принимал подарки, артистически кланяясь и прижимая руку к сердцу. А затем медленно удалился, отягченный разбухшим спинным мешком и провожаемый благодарными восклицаниями мужчин и возмущенным шипением женщин.
Впоследствии, знакомясь с бессмертным творением Баркова, [2]я часто думал, что легендарный предок Луки, до слез смешивший Ивана Грозного тем, что мастерски — тем же способом — выжимал гири, может быть, не уступал реальному чеху, но вряд ли превосходил его в этом редкостном искусстве.
7
Разлад между матерью и отцом глубокой трещиной прошел через мое детство.
Когда маме исполнилось пятнадцать, она нанялась упаковщицей на второй водочный склад. Вокруг нее уже начали виться парни — одним из них был мой отец. Она покорила его сердце сразу и на всю жизнь — и не только тем, что была миловидна (по южным критериям — даже красива). У нее было чистое, довольно сильное, звучное сопрано — в их заводском хоровом кружке (прототипе нашей самодеятельности) разучивали русские романсы, даже ставили сцены из «Жизни за царя» [3]и других опер. Она часто пела мне арию Антониды. И, в отличие от других работниц, она много читала, пробовала сочинять стихи, а потом, в годы революции, даже печатала их в большевистской газете. Так и не поладив с орфографией, она до старости любила писать письма стихами, чутко улавливая простейшие метры. Поэтических открытий не совершала, но корявые ее строчки поражали одновременно и полуграмотностью, и ясностью мысли, и каким-то явственным своеобразием. «Зиночка была самой замечательной женщиной в моей жизни!» — однажды признался отец.
Георгий Фёдорович Коваленко , Коллектив авторов , Мария Терентьевна Майстровская , Протоиерей Николай Чернокрак , Сергей Николаевич Федунов , Татьяна Леонидовна Астраханцева , Юрий Ростиславович Савельев
Биографии и Мемуары / Прочее / Изобразительное искусство, фотография / Документальное