В это первое лето по возвращении в США мы обе восстанавливали связи со старыми друзьями на Восточном и Западном берегу, часто искренне недоумевавшими, почему мы выбрали эту далекую «провинцию сыроварения» — единственное, что горожане обоих берегов знают о Висконсине. Но нам было хорошо здесь, и вскоре мы купили небольшой дом в лесу — чей-то «охотничий домик», — в местах, где охотятся на оленей, диких индюшек, тетеревов и куропаток. Оле так хотелось считать эти места своей родиной.
Я же никогда не забывала одного часа — скорее момента, пережитого в этих краях много лет назад, когда я была замужем за Весли и у нас была здесь своя маленькая ферма.
Летом 1971 года, я сидела однажды вечером на передней терраске этой фермы с трехмесячной Олей, засыпавшей на руках. Огромный ирландский волкодав лежал у моих ног. Я покачивалась в старом деревянном кресле-качалке и смотрела на дорогу и долину, расстилавшуюся перед нами. Был тихий вечер, и все окутывал золотой свет предзакатного солнца. По дороге возвращалось домой большое стадо, позванивали колокольчики на ошейниках коров. Вдалеке на дороге я видела фигуры Весли и его тридцатилетнего сына: они стояли, засунув руки в карманы брюк, обсуждая дела на ферме. Качалка тихо покачивалась, Оля мирно спала, и я думала, что вот он: наивысший момент моей жизни. У меня есть семья, я — дома в этой стране, и вся моя жизнь теперь будет одним сплошным мирным днем тихого счастья, как этот вечерний свет. Мне казалось, что ничто никогда не отнимет у меня той спокойной уверенности, которую я испытывала, сидя здесь, окруженная моей новой семьей, любуясь моей новой страной, такой прекрасной именно в этих краях. Этот момент мира и счастья — наивысшая точка всего моего американского существования — врезался в память навсегда. И хотя сейчас, когда прошло столько лет, уже невозможно было повторить его, все же именно в этих краях я испытала такую необыкновенную полноту жизни, ее красоту, ее щедрость. Все было тогда таким радующим — здоровый ребенок, славный муж, щедрое лето и прекрасные громадные взбитые облака над этой изумрудно-зеленой землей. С тех дней знала я всю эту окрестность, лесные и полевые дороги, знала, где найти полевые и лесные цветы, распускавшиеся одни за другими каждый месяц, знала местных жизнерадостных и добрых людей, находившихся тогда чаще всего за пределами коммуны Талиесин. Но даже и там были добрые души, потому что добрые люди есть повсюду.
В последовавшие за разводом годы мы не раз приезжали сюда с Олей, она любила лагерь верховой езды для девочек, организованный поблизости семьей, которую мы хорошо знали. Я же любила просто бывать и ездить по этим сельским дорогам, как тогда. Наша старая ферма была давным-давно продана, но все же приятно было видеть ее с дороги, по которой мы часто проезжали. Мудрено ли, что я хотела здесь обосноваться, именно в этих местах?
«Разве вам не грустно жить в этих местах былого счастья?» — спросила меня одна американская поэтесса. Я долго объясняла ей все вышесказанное. Горожанка, живущая в Нью-Йорке, она полагала, наверное, что я скрываю «истинные причины». Но я надеялась, что как поэт она должна была меня понять лучше других. Мы были окружены здесь поэзией, красотой и добротой простых людей.
Ну, а что же там, «за железным занавесом»?
Никакого занавеса, конечно, не существует. Он выдуман пропагандой обеих держав, как в этом теперь хорошо убедилась даже Оля. Он придуман для того, чтобы питать взаимные страхи, взаимное недоверие двух больших народов, столь похожих один на другой: а иначе чем же оправдать всю эту «идеологическую борьбу», эту слежку за людьми, всю эту гонку вооружений, якобы для защиты святого отечества?.. «Железный занавес» непременно нужен всем тем, кто существует за его счет — как в СССР, так и в США, всем этим миллионным армиям, всем этим КГБ и ЦРУ, раскинувшимся по всему миру из двух непримиримых политических центров земли… Упразднить бы их повсюду и тратить идущие на них деньги на мирную жизнь. Вот — была бы истинная перестройка. Может быть, мои внуки доживут до этого.
Еще со времен событий в Чехословакии, двадцать лет тому назад, не переставала я лелеять надежду на нашего, российского Дубчека: на человека нового поколения, который появится в партии окаменевших большевиков. Мне всегда казалось, что глубокий процесс внутреннего роста и недовольства внутри самой этой партии — который был хорошо знаком мне по моим многим друзьям, — что процесс этот неизбежно выведет наверх кого-то, как чешский Дубчек, чтобы преобразовать самое партию, а вместе с нею — и устаревшее, отстающее от мира советское общество.