Только сейчас я замечаю, как высокий, худощавый священник исповедуют склонившуюся пред ним женщину.
Мне было восемь, когда меня исповедовали и причастили в первый раз. Мы пошли в церковь всем классом. Нас собрали и загнали в храм.
Среди молящейся паствы мы стояли и смеялись. Не потому, что насмехались над Христом и верой Его, а потому, что не осознавали, где и для чего находимся. На нас возмущённо косились прихожане. Смех, будто издёвка, звучал в священных стенах церкви. В стенах скорби и извечного катарсиса.
Один я с осуждением смотрел на одноклассников. Мне было стыдно. За них. За себя.
Вечером, перед утренней исповедью, мама продиктовала мне мои грехи. Я записал их на бумажке.
Утром я просто подошёл к священнику, протянул свою записку с грехами, продиктованными мне мамой, и склонил голову. Он прочитал мои записи, мамины надиктовки, простил и позже причастил.
Мне сказали, что, исповедавшись и причастившись, я почувствую себя чистым, освобождённым. Но я не ощутил ровным счётом ничего. Только страх. Панический страх оттого, что я живу со всеми этими грехами. Грехами, мне продиктованными. Из меня вышел никчёмный Стивен Дедал.
Вот и сейчас я подхожу к священнику. Жду просветления. Будто мне дадут право на убийство. Дадут удостоверение карающей десницы Господа Бога.
Священник смотрит на меня. Я вспоминаю протестантский канал. Пляшущих и поющих пасторов, рекламирующих Бога, будто вибротренажёр. Они другие. Здесь всё иначе. Здесь чувствуется боль Того, Кто искупил грехи всего человечества. Слышится крик, обращённый к Отцу с креста. Видится кровь, стекающая по древку копья.
— В чём хочешь ты исповедоваться, сын мой, — обращается ко мне батюшка.
В чём? В том, что я хожу в секту? В том, что я член фашистской группировки? В том, что я участвовал в надругательстве над девочкой?
Я могу сказать всё это. Открыть правду. И навсегда заслужить свою анафему.
Мне было пятнадцать, когда мне отказали в исповеди. Меня спросили, блужу ли я. Нет. Имел ли я связь с женщиной? Да. А это ли не блуд? Нет.
Такой вот конструктивный исповедальный диалог. Я рассказал батюшке о вреде воздержания.
О прогрессирующей мастурбации и педерастии среди подростков, воздерживающихся от секса. О простатите и уменьшении числа сперматозоидов. О комплексах и фобиях.
Батюшка выслушал меня со слегка склонённой головой. Кивнул и отказал в исповеди. Приходите потом, когда одумаетесь и смиритесь.
Он вёл исповедь как ритуал. Выслушивал грехи. Потом раскаивающееся молчание. И отпускал с чистой совестью.
Ты подсадил на иглу всех своих друзей. Просто скажи, покайся — обрети своё спасение.
Ты обворовываешь страну, отбирая пенсии и зарплаты. Просто скажи, смирись, окажи благотворительность — обрети своё спасение.
Обрести спасение весьма просто. Главное — не спорить.
Исповедь — безмолвный раболепный монолог, лишённый выбора. И те, кому отказали, имеют право на обиду, ибо они отличны от тех, кого исповедовали, в одном — в праве не быть согласным. Однако, есть и исповедь внутри себя: когда формальный стереотип перерастает в жизненно-необходимое, в совершенное стремление к детерминации себя как согрешившего и пришедшего к спасению. Тот, кто раскаялся, не имеет страха быть отвергнутым внутри своего сердца. И тогда человек в сутане — проводник для покаяния перед Богом, а его осуждение — хворь гордыни.
Ибо не люди веры эту веру определяют, а вера рано или поздно видоизменяет и детерминирует их самих.
Священник терпеливо ждёт, когда я поведаю свои грехи. И неожиданно для себя я начинаю говорить текст с той бумажки. С той, из детства, на первой исповеди. Мямлю все грехи, продиктованные мне матерью. Прошло семнадцать лет, но ничего не изменилось.
Он слушает и спрашивает, каешься ли ты, сын мой. И я говорю, да, каюсь всей душой. Священник заносит руку для крёстного знамения, готовится к словам отпущения грехов.
И вдруг я пониманию, что моё раскаяние — ложь, фальшивка. Как и вся моя жизнь. В ней нет раскаяния души. Я тихо спрашиваю:
— Святой отец, разве это честно? Разве не видите вы, что всё это ложь? Что большинство людей, просящих спасения, лгут, ибо страшатся ада, а не жаждут истины?
— Сын мой, все мы грешны, и страсти, кои обуревают нас, зачастую берут верх, но здравый человек стремится к спасению души своей, ибо она та сила, что дарована нам Господом нашим во спасение.
— Здравый человек? И вы святой отец верите в то, что остались здравые люди? Кто же тогда те, кто разносит вирус Кали? Кто те, кто надругался над девочкой?
— Вирус Кали? — переспрашивает меня святой отец.
— Да, батюшка! Люди, носящие его, считают себя богами! — Моя голова под рукой священника. Я по-прежнему говорю с опущенной головой. — Только где подлинный Бог, допускающий такое? Ненавижу их! И потому я ничуть не лучше.
Чувствую, как пальцы священника нежно теребят волосы на моём затылке, слышу его голос:
— Мы жертвы.
III
Почему все самые решительные мысли приходят поздней ночью? После второго, третьего часа бесплодных попыток уснуть. После безуспешной борьбы с комарами, кошмарами наяву и самим собой.