Он молча обошел клуб — мой клуб, с промытыми светлыми окнами, с починенными скамейками, с чистыми стенами, еще пахнущими свежей побелкой, и так же молча удалился обратно в райисполком. Ни слова, ни знака, ни малейшего движения на лице! Я, проводив его, стоял у дверей клуба в растерянности. Что это значит, понравилось ему или, наоборот, не понравилось, и чего я должен теперь ожидать?
Потом-то я сообразил, что его молчание ровно ничего не значило. Он просто усмотрел в этом клубе излишнюю заботу для себя и заранее отвел ее — типичный прием бюрократа.
Но ключ от клуба оставался у меня, следовательно — оставалась и должность заведующего.
И я решил начинать.
Первое представление состоялось через пять дней. Выступал атлет Иван Павлинов. Это был действительно человек необычайной силы. Он пришел со станции в Канибадам — за десять километров! — пешком, с грузом, состоящим из двух гирь, по два пуда каждая, из куска полосового железа, свернутого втрое, полупудовой кувалды на длинной рукояти и большого ведра с водой и живыми лягушками. Гири, полосовое железо и кувалду он принес в брезентовом мешке за спиною, а ведро — в руках.
Атлет переночевал у меня. Он был очень внимателен к своим лягушкам и каждые два часа менял воду в ведре.
— А для чего лягушки? — спросил я.
— Для второго отделения, — кратко ответил он, продолжая выпрямлять с помощью ног полосовое железо. Атлет был до крайности молчалив.
На следующий день к вечеру перед клубом заревел прерывистым басом «карнай»— длинная боевая труба, завизжала сопелка и загрохотал барабан. Оркестр, нанятый мною за три рубля, оповещал канибадамцев о представлении.
К своему инвентарю атлет Иван Павлинов потребовал небольших добавлений — полтора десятка жженых кирпичей, второе ведро с водой и большой таз. Я доставил ему все это и стал в дверях, пропуская зрителей, взимая с каждого по двугривенному.
Очень скоро зал наполнился до отказа, и началось представление. Первая половина состояла из упражнений с гирями. Могу свидетельствовать, что это были настоящие двухпудовые гири, без всякой липы. Артист работал на совесть, мускулы, бугристо вздувавшиеся на его руках и ногах под темной кожей, были настоящие мускулы, и кровь, приливавшая к лицу от напряжения, была настоящая кровь. Он высоко подбрасывал гирю и ловил на грудь или на спину. Я заметил, как он ловко приседал, чтобы смягчить удар. Приседал, а все-таки покряхтывал. Потом четверо дюжих зрителей, по два с каждой стороны, изгибали полосовое железо на его шее. Заканчивалась первая половина представления разбитием кирпичей на голове атлета — вот для чего нужна была ему кувалда. Когда все полтора десятка кирпичей были разбиты, я объявил антракт.
Занавеса не было, кулис тоже не было, мы с атлетом ушли в маленькую комнату, примыкающую справа к подмосткам.
— Устали? — сочувственно спросил я.
— Это что! — ответил он. — Вот второе отделение очень трудное для меня.
С этими словами он зачерпнул из ведра большую миску воды и выпил. Зачерпнул вторую и выпил. Передохнув немного, выпил третью миску и произнес загадочные слова:
— Меньше ведра никак нельзя. Брюхо растягивается, болит потом. Главное дело, они там в животе шевелятся, возятся, а ты, как хочешь, терпи.
За какие-нибудь пятнадцать минут он выпил все ведро, его дыхание отяжелело, на лице проступила мутная синева, и стал заметней серебряный отлив на плохо выбритых щеках.
— Объявляй, что ли, — сказал он.
Второе отделение привело в трепет и меня и публику. Атлет достал из ведра зеленую лягушку, взял за задние лапки и, запрокинув голову, проглотил. На несколько секунд он задержал лягушку во рту, чтобы дать зрителям полюбоваться на ее дергающиеся лапки, затем проглотил окончательно.
За первой лягушкой последовали тем же путем одиннадцать остальных. Проглотив последнюю, атлет несколько раз прошелся по подмосткам, похлопывая себя ладонями по голому животу, затем нагнулся над тазом и с фонтаном воды изверг всех лягушек. Представление окончилось.
В ту же ночь атлет ушел со своим пятипудовым мешком и ведром лягушек в Исфару, оставив меня в тягостном сомнении относительно ценности вклада, сделанного им в молодую национальную культуру Канибадама.
А через два дня предо мною стоял другой деятель культуры — юморист и сатирик Аркадий Аркадьев. Опять нанял я оркестр, опять собирал двугривенные у входа, а потом с недоумением и чувством стыда смотрел на бойкого, потасканного юмориста, поющего и приплясывающего на подмостках. Он пел по-русски, зрители ничего не понимали, потихоньку расходились. После концерта Аркадий Аркадьев исчез, прихватив мои новые запасные брюки и настольное зеркало из клуба. Я по сей день помню его куплеты, посвященные новому американскому фильму с участием Дугласа Фербенкса:
Полагаю, Аркадий Аркадьев имел в виду самого себя…