Детский инстинкт человечества, что заставляет самого надменного из нас, если он не безумец, жаждать, чтобы благой Отец вел его через таинство и беспорядок мира. Каждый из нас – пылинка, что ветер жизни поднимает, а потом прибивает к земле. Мы должны на что-то опереться, вложить свою руку в другую руку; потому что час всегда неопределен, небо всегда далеко, и жизнь всегда чужая.
Самый мудрый из нас просто ближе других подошел к пустоте и неопределенности всего сущего.
Возможно, нас направляет иллюзия, но сознание – это то, что нас не направляет.
Если когда-либо надежно обеспеченная жизнь позволит мне писать и публиковать написанное, уверен, я затоскую по этой неопределенности жизни, в которой редко пишу и ничего не публикую. Затоскую не только потому, что эта грубая жизнь – прошлое, которого больше у меня не будет, но потому, что есть в каждой фазе жизни определенное, только ей присущее, качество и своеобразное удовольствие, и когда она сменяется другой, даже лучшей, прежнее своеобразное удовольствие меньше наполнено счастьем, это определенное качество хуже, они перестают существовать, и ощущается их нехватка.
Если однажды со мною случится так, что я бы смог понести на Голгофу радости крест моих усилий, я найду на ней Голгофу страданий и буду тосковать по времени, когда был легкомысленным, грубым и несовершенным. Я буду хуже в каком-то отношении.
Хочу спать. Этот день был тяжелым, полным абсурдной работы в почти пустой конторе. Два работника сейчас больны, других почему-то нет. Я один, не считая мальчишки-рассыльного. Тоскую из-за своего предположения, что однажды могу затосковать, да еще такой нелепой тоской.
Почти прошу богов, чтобы они хранили меня здесь, как в сундуке, защищая от огорчений, а также от счастья этой жизни.
В неясных тенях от уходящего света, прежде чем вечер перейдет в ночь, я люблю бродить бездумно среди того, во что превращается ночной город, и хожу, будто у меня нет другого лекарства. Мне нравится – более моему воображению, чем чувствам, – рассеянная печаль, что ношу с собой. Брожу и просматриваю внутренним взором рассыпанный набор текста, создавая из мелькающих образов некую идею, что никогда не будет сформулирована.
Есть такие, кто читает, лишь бросая взгляд, и закрывает книгу, еще не увидев всего. Так и я извлекаю из книги, что листаю в душе, смутную историю, воспоминания о каком-то другом бродяге, отрывки описаний сумерек и лунного света, аллеи парков и фигуры в шелках – проходящие, преходящие.
Я не отличаю скуки от золота. Следую одновременно по улице, по вечеру и по страницам воображаемой книги, и вот путь действительно пройден. Я отдыхаю, будто нахожусь на борту корабля – уже в открытом море.
Внезапные мертвые лампы своим светом вдвое удлиняют длинную и кривую улицу. Моя грусть возрастает точно от глухого удара. Вот книга закончилась. Я один в воздушной вязкости абстрактной улицы, внешняя нить чувств, как слюна слабоумной Судьбы, забрызгивает сознание моей души.
У ночного города иная жизнь. Иная душа у того, кто смотрит в ночь. Продолжаюсь как история, иносказательная и метафорическая, от воспринимающего ирреальность рассказчика. Чудесно рассказанная, она могла бы воплотиться, но не полностью в мире этого романа, в начале одной из глав: «В этот час можно было видеть одного человека, медленно следующего по улице…»
Что́ для меня жизнь?
Промежуток
Я изначально потерпел неудачу в жизни, потому что даже в мечтаниях она мне не казалась восхитительной. Меня настигла усталость от мечтаний… Я испытал ощущение внешнее и ложное, похожее на то, что чувствуешь, достигая границы бесконечного пути. Я вышел из себя, не знаю куда, и остался там, застывший и бесполезный. Я – что-то, что было. Я не нахожу себя там, где я себя ощущаю, а если ищу себя, не знаю, кто это тот, ищущий меня. Скука всего размягчает меня. Чувствую себя изгнанным из собственной души.
Я сопровождаю себя. Являюсь очевидцем себя самого. Мои ощущения проходят перед моим взглядом, не знаю каким, как что-то внешнее. Ненавижу меня во мне – во всем. Все вещи, вплоть до их корней в некоем таинстве, приобрели цвет моего отвращения.
Были уже увядшими цветы, врученные мне Часами. Мое единственно возможное действие – медленно обрывать их лепестки. В этом вся полнота старения!
Мое действие болезненно для меня, как героизм… Когда я представляю себе самый простой жест, он утомляет меня, будто я действительно его сделал.
Я не стремлюсь ни к чему. Жизнь причиняет мне боль. Мне плохо там, где я нахожусь и где я мог бы, по моим предположениям, находиться.
Мой идеал – не совершать никаких действий, кроме псевдодействия отступления, – подняться, чтобы упасть туда же, сиять на солнце бесцельно и звучать тонко, как водные струи, в ночной тишине, чтобы кто-то увидел реку в своих мечтах или снах и улыбнулся бы беспамятно.