Или Ферротего. Этот, ясно, изобретатель. Такому день задается с утра, к вечеру он в кондиции. А Липа Жих? Такие, как Липа Жих, нравятся крепким, уверенным в себе мужчинам, если, конечно, Липа Жих — женщина. Еще Мехрецки. Тут тоже все понятно. Сука этот Мехрецки, а Глодик и Зебрер — его приятели. Еще Блевицкая и Шабунио, этих я бы не пустил в дом, нечего им делать в моем доме.
Но если говорить всерьез, настоящей находкой генерал-майора Другаля, ученого и писателя, была белокурая девушка, порожденная прихотливой фантазией академика, — добрая, любящая, немножко застенчивая Дефлорелла.
А с ними — девушка Дефлорелла».
Люди делятся на две категории — принимающие юмор как наказание и принимающие его как подарок. Правда, есть еще и третья категория — не принимающие юмор вообще. Эти третьи — опасные люди, о них лучше для спокойствия промолчать.
Возвращаюсь к осенним Дубултам.
Каюсь, до той осени в Дубултах книжек Гены я не читал вообще. Вдвойне каюсь, я и с фантастикой стал общаться лишь года за три до Дубултов. По нужде. Дело в том, что к середине 80-х я вдруг почувствовал себя великим писателем. Написал двухсотстраничное сочинение о великой реке Фонтанке и двух придурочных недотепах-школьниках, живущих на ее берегах. Но почувствовать это одно, а быть признанным великим совсем другое. Чтобы тебя признали, нужен круг единочаятелей читателей, способных оценить твою гениальность.
И вот тут бог послал мне Флейшмана. Да, да, того самого, тогда еще не людена, а прожженного спекулянта-книжника, паразитирующего на главной слабости российского интеллигента тех лет. Что-то там он мне вп
«Нет проблем», — ответил спекулянт Флейшман и рассказал о семинаре Стругацкого: что, мол, там он со всеми на ты и за руку, и Борис Натанович лично консультируется с ним по многим вопросам. «Только чтобы туда попасть…» — вдруг сощурился спекулянт Флейшман, и я подумал, не единым искусством живут писатели с великими именами, потянулся рукой к карману, но Флейшман мою руку остановил. «Чтобы туда попасть, надо предоставить Стругацкому пару образцов своей прозы.
Особый упор Флейшман сделал на прилагательном «фантастической».
У меня же к тому времени, как на грех, с фантастикой были прохладные отношения. Кроме классики и братьев Стругацких, я ее практически не читал. Да и не знал, что пишется в этом жанре. В чем Флейшману мгновенно и повинился.
Флейшман вызвался меня просветить и тут же выложил с десяток имен наиболее продвинутых авторов. Помню, это были Павлов, Тупицын, Гуляковский, Головачев, остальных не помню. В то время (середина 80-х) из флейшмановской большой десятки я не знал ни одного имени. И тут же принялся упущенное наверстывать. Осилил Павлова, прочел Гуляковского, на Тупицыне не выдержал и сломался.
Зато я понял, как делается фантастика.
В общем, сел я за пишущую машинку и бодро сообразил что-то из жизни роботов. Передал сочинение Флейшману, и тот унес его на высокий суд. Ответ я ждал, как ждут приговор. Флейшман позвонил через месяц. «Плохо, — передал он ответ. — Но мэтр сказал, что задатки есть. Приходи на Воинова, 18, очередной семинар такого-то».
Так я стал сначала участником, а скоро и полноправным членом этого странного фантастического содружества под названием «Семинар Стругацкого». Оттуда-то меня и направили несколько сезонов спустя автобусом на Рижское взморье.
Первое, что я прочел из Прашкевича, — был, конечно, «Великий Краббен». Почему «конечно»? А потому, что очень уж хромая судьба была у этой небольшой повести. История хорошо известная. Гена рассказывал ее не однажды: тридцатитысячный тираж сборника, куда вошла повесть, изъяли и пустили под нож, автора упыри из Госкомиздата отлучили от литературы (как будто от литературы можно кого-нибудь отлучить) — словом, типичная для советских времен комедия нравов. Мне история с «Краббеном» была тем более интересна, что вся эта цензурная бесовщина в свое время не обошла и меня. Правда, я, в отличие от Прашкевича, был читателем, не писателем, но — читателем запрещенных книг. На них-то меня и повязали в марте 1978 года.
Если честно, мне было жаль, что я так поздно познакомился с этим автором. Да за одно лишь начало «Краббена» я бы дал Прашкевичу Государственную премию первой степени, моя бы воля.