— А если бы его в другую часть отправили?
— На носилках?
— Когда поправился бы.
— Вот тогда бы он и сбежал.
— Получив предварительно новое обмундирование, да?
— Вот именно.
Наконец я сделал решительное лицо.
— Ты даешь штаны или не даешь?
Старшина помедлил еще для приличия. Поднялся и пошел в кладовку. Знаю, что сейчас выберет самое-самое изношенное и принесет мне. И только после того, как я верну раза три-четыре это бэу (то есть бывшее в употреблении) обмундирование, он тогда принесет приличное, годное для носки, но все равно не новое. Поэтому, когда старшина хлопнул дверью в кладовой, я, не оборачиваясь и не глядя на то, что он несет, сердито спросил:
— Что ты мне несешь? Хуже не мог найти?
В ответ раздался хохот. Старшина, оказывается, вынес мне новое обмундирование.
— На этот раз я ошибся, — признался я.
— Ты б не ошибся, если б у меня были запасы старого обмундирования. Перед погрузкой на Котлубани все сдал на склад. А то бы ни за что не дал новое. Ну ладно, носи. А на ноги сапоги возьмешь или ботинки? На лето советую ботинки.
— Если маскхалат дашь пестрый…
Мы простояли под Тулой до июля сорок третьего. В город я так больше не попал. Письма от Нины приходили часто. Теперь ей писали, кроме меня, еще несколько ребят. Поэтому иногда ее письма читали всем взводом и отвечали ей тоже коллективно — все двадцать два человека.
В Тулу я вернулся в конце июля. И опять в госпиталь. Такое совпадение: два раза был в Туле и оба раза в госпитале. Тулу так и не видел. На этот раз, уже на Курской дуге, меня ранило в спину осколком и контузило — тяжелый снаряд разорвался почти рядом со мной. Как вынесли с передовой, как везли дальше — не знаю. Очнулся в Калуге на операционном столе, как в закупоренной банке — ни звука вокруг. Я не сразу и понял, что контужен. Хочу спросить врачей, где я и что со мной, а сказать ничего не могу. Лежу на животе лицом в угол. Болит спина. Боль тупая и глубокая. Не успел еще сообразить что к чему, хирург, делавший операцию, подсовывает мне под нос записку: «Счастье твое, молодой человек, если бы осколок прошел на сантиметр ниже, остался бы ты без ног». И положил на записку ржавый квадратный осколок. После узнал я, что железяка эта отломила у меня отросток двенадцатого позвонка и застряла над правой почкой. Пройди он чуть ниже поперек спины, перебил бы позвоночник. И вся жизнь моя пошла бы наперекосяк. Собственно, она бы не пошла. Она была бы лежачей.
А пока — голова. Никогда у меня не было такой ужасной головы. Когда теперь приходится слышать, что у кого-то голова тяжелая, как свинцом налитая, я начинаю думать, что эти люди не представляют себе, что значит свинцовая голова. Только при контузии — при общей контузии — человек чувствует, как его мозг превращается в тяжелую литую массу. Когда после войны, работая в газете, я впервые увидел матричный стереотип — отлитую из металла газетную страницу со всеми точечками и штришочками на ней, — я подумал почему-то сразу: вот такими кажутся собственные мозги при контузии.
Едва прикатили меня из операционной, в палате появился Грибко. У него было прострелено левое плечо. В Калугу привезли его, видимо, следом за мной. Он мне написал на бумажке: «Командир полка подорвался на мине вместе с Колькой». Потом выдернул у меня из-под носа записку, дописал: «Позавчера. Кусочка не нашли».
Он долго сидел, опустив голову. Потом махнул рукой и ушел. Но тут же вернулся снова: явно не находил себе места. Ему хотелось вылить свою душу кому-нибудь. А кому? Я — самый близкий человек. Но со мной не поговоришь. Я лежал, уткнувшись носом в подушку, и под многоголосый звон в голове тупо соображал. Командир полка был последним, кого я видел в своей части. Он посылал меня с тремя автоматчиками на левый фланг. Оттуда меня, наверное, и принесли те автоматчики — Петьки Деева друзья (а может, их самих побило, может, я один остался в живых и вынес меня кто-нибудь другой, из батальона).
К вечеру меня погрузили в санитарную машину и повезли из Калуги. Много машин шло спереди и сзади. Много раненых везли. Наверное, во время боев на Курской дуге калужские госпитали были перевалочными, здесь делали самые срочные операции и отправляли раненых дальше в тыл. Утром очнулся я от забытья в Туле, в том самом госпитале, из которого сбегал с Петькой Деевым.
В палату сразу же пришел Грибко — видимо, мы ехали в одной санитарной автоколонне. Он тут же написал на бумаге: «Нике записку послал, чтобы пришла».
Мне очень не хотелось встречаться с ней — чурбан чурбаном лежу который уже день на брюхе. Что я ей скажу? Что она мне скажет? Поэтому нацарапал ему: «Зачем?» Грибко посмотрел на меня пристально, — дескать, не чокнулся ли?