— Их клали в гробы. Каждого в отдельный. Собралось много народа, — тихо, словно угадав мое душевное состояние, вспоминал бригадный учетчик и словно уговаривал меня, успокаивал. — Каждого оплакивали женщины. Не по обязанности, не по обычаю, больно уж молодые были, жалко… Там им лучше. Там они вместе…
Я спускаюсь вниз, и прежде чем идти к братской могиле, мне хочется постоять, побыть еще хоть минутку в нашей землянке. Сын протягивает на ладони несколько зеленых от окиси гильз от ППШ. Может быть, из моего автомата эти гильзы — перед уходом на операцию мы каждый раз после чистки проверяли автомат, выпуская вверх одиночными выстрелами и очередями обязательно по целому круглому диску. Потом сын нашел три нестреляных автоматных патрона. Тоже зеленых — ведь тридцать лет поливали их дожди и мыли полые весенние воды. Нас трое мужчин в семье — каждому по патрону, чтобы помнил всю жизнь балку Глубокую, как я помню все бои красных партизан за власть Советов у нас на Алтае, в которых участвовал мой отец.
Сейчас у моего старшего сына дома на письменном столе стоит 52-миллиметровая мина, привезенная им из балки Глубокой, стоит без боевой головки вверх оперением с засушенным цветком бессмертника… Когда я приезжаю к нему, то всегда подолгу смотрю на это символичное сочетание — человечество бессмертно, если оно способно переделать смертоносное оружие на подцветочники…
Мы долго тогда были в балке Глубокой (для меня и для тех, кто там похоронен, она все-таки осталась Глубокой, а не балкой Парфеновой или Тройновой). Сходили на братскую могилу. В ней похоронены те, кто погиб при прорыве вражеских укреплений в рукопашной схватке 13 января 1943 года.
— Я видел, как погибли эти солдаты, — сказал я. — Это нашего полка солдаты. Девятьсот семьдесят первого. Так и напишите здесь.
Могила обнесена металлической оградой. А вокруг ограды — пшеничное море. Весной и осенью здесь гудят трактора, комбайны — значит, они слышат, мои ребята, разведчики, как люди сеют каждую весну, как убирают хлеб. Правда, им здесь, наверное, лучше, чем там, на склоне заброшенной всеми балки. Здесь и солнца, кажется, больше…
Потом мы вернулись в хутор Вертячий. Сидели у директора школы дома за накрытым столом с водкой — по русскому обычаю поминали моих товарищей, погибших под хутором Вертячьим.
Обратно в Волгоград ехали молча — слишком много было впечатлений за тот день, чтобы сразу их переварить.
Я думал о том, что из огромной великой сталинградской битвы я восстановил мизерную частицу. Даже меньше крупицы. Многого не показал я сыну из того, что хотел. Но даже если бы я за всю поездку разыскал только одну яму от своей землянки и постоял бы с сыном в ней пять минут — уже ради одного этого стоило ехать за тысячи километров.
И еще: если каждый из нас, оставшихся в живых, передаст своему сыну хотя бы частицу того, что он помнит, что он пережил, — это значит, еще наверняка на. тридцать лет сохранятся в народе многие из эпизодов. Великой Отечественной войны, вышедшие из первоисточника. Сохранятся в памяти народной имена людей, отдавших свою жизнь за то, чтобы над нами светило солнце.
2
На следующий год после посещения балки Глубокой в районе хутора Вертячьего я поехал на Житомирщину — по местам, где воевал зимой сорок третьего и сорок четвертого годов. В эту поездку я взял с собой младшего сына, студента Литературного института имени М. Горького.
Я намеревался если уж не пройти по тем селам, которые освобождал наш полк, то хотя бы побывать с сыном в тех населенных пунктах, где проходили наиболее упорные бои…
Реактивный самолет летит из Москвы уже второй час, внизу проплывает земля, которую надо было в войну пройти с боями, проползти на брюхе, на каждом метре оставляя товарищей. Сколько городов и городишек, сел и поселков там, внизу, под крылом! И в каждом братская могила… Сколько людей вот уже три десятилетия, как и я, хранят в памяти названия этих городов, городков, рабочих поселков и просто маленьких деревушек. Сколько людей, которые все чаще и чаще в мыслях возвращаются сюда, где похоронены их боевые друзья. Летим и мы с сыном. Наша цель — два небольших городка на Житомирщине.
Я не знаю названий ни одной улицы в этих городках, я не знаю ни одного человека в них, и ни один человек не знает меня, и тем не менее оба эти городка мне родны и дороги.
На Киевском автовокзале, куда мы приехали утром из Бориспольского аэропорта, многолюдно. Многолюдно, как и должно быть на автовокзалах в крупных городах. Но поразило меня другое: голосистые и шебутные тетки с мешками, с корзинами и всяческими кошелками подходят к кассам, берут билеты, садятся в автобус и, судача с соседками, едут в Радомышль, едут в Любар — в те самые городки, до которых мы зимой сорок третьего добирались из Киева месяцами, ежедневно теряя по пути товарищей.