Мы не удержались от довольно большой цитаты из блестящего очерка Н. Я. Эйдельмана, опиравшегося в описании дуэли на составленную самим Липранди „Записку о службе действительного статского советника И. П. Липранди <1860 год>“, хранящуюся в Рукописном отделе Российской государственной библиотеки в Москве.
Интересно, что Липранди в 1860 году (ему уже 70 лет) с гордостью вспоминает бретерские похождения своей молодости. Для него — одного из организаторов и резидентов российской военной разведки и тайной полиции, блестящего знатока Балкан, знакомого (и ученика) знаменитого Видока, самого ставшего „русским Видоком“ после инспирированного им дела Петрашевского и его кружка, приятеля Пушкина, пунктуального мемуариста, трижды опального, трижды проклятого, трижды нищего и одинокого — для него эта юношеская дуэль за честь российского офицерства стала чуть ли не единственным абсолютом, поступком, о котором не приходится сожалеть. А ведь казалось, что вся жизнь отдана Отечеству!
Но вернемся к дуэлям. Патриотизм и бретерство, чувство личной чести и боевой азарт образовывали некое единство, переплетаясь с рыцарским благородством и великодушием к противнику.
Вот еще одна история этих же времен: „Во время войны многие из русских офицеров были знакомы с финляндскими. Когда бывало перемирие, они с обеих сторон дружески сходились и пировали, как давнишние приятели. Потом прямо с такой пирушки они отправлялись на сражение и исправно убивали друг друга. Случалось также, что на веселой сходке русский офицер ссорился с финским, и ссора кончалась поединком. Раз П. за столом сказал, что с шведской стороны является много переметчиков. „Это какие-нибудь цыганы“, — отвечал шведский офицер. Завязался спор, и один из противников плеснул другому супом в лицо. После обеда решено было стреляться. Однако ж начальство успело предупредить поединок, отправив П. в турецкую армию. Через много лет после того П. приехал в финляндский город ***, где тогда жил прежний противник его, и, явясь к нему, приставил руку к его сердцу, как будто намеревался выстрелить. Через минуту они братски обнялись и радостно помянули былое“ {55, с. 364}.
Наиболее сложные взаимоотношения в конце XVIII — начале XIX века были у России с Францией. Французы были „своими чужими“ в русском обществе. Своими — по языку, по распространенности французской культуры; своими — поскольку многие эмигранты, покинувшие Францию в революционные и послереволюционные годы, нашли приют (а иногда и восторженный прием) в гостеприимной России. Но каждое обострение отношений между Россией и Францией сопровождалось вспышками патриотизма, подчас квасного и примитивного, с примесью наивной галлофобии, но обычно искреннего и самого воодушевленного. А. Н. Муравьев вспоминал: „Наступил знаменитый 1812 год. Ожидалась война с французами <…>. Дух патриотизма без всяких особых правительственных воззваний сам собою воспылал. Ненависть к французам и к иностранцам вообще развилась во всей ее силе между русскими и оставила глубокие корни в современниках; многие из них, дожившие доныне, ощущают какое-то отвращение к иностранцам, и особенно к французам, которое умеряется только усилием над самим собою, но при первом удобном случае проявляется в различных видах“ {123, с. 83–84}. Этот патриотизм, эта „ненависть к французам“ позднее стали причиной убийства купца Верещагина, обвиненного в шпионаже, случайно предотвращенной расправы над шестнадцатилетним Никитой Муравьевым, бежавшим с картой в кармане из родительского дома в действующую армию, нелепых смертей русских офицеров, не вовремя заговоривших по-французски, от рук крестьян-партизан. „Это отвращение выразилось еще в Петербурге частыми столкновениями между гвардейскими офицерами и членами французского посольства, которые, надмеваясь блистательными подвигами импер<атора> Наполеона I, держали себя очень гордо перед нами“ {123, с. 83–84}.