Взгляд приковывал Шов на подбородке - след от вскрытия. Зинаида (так звали "ее") выглядела заплаканной и жалкой. Ей тоже не позавидуешь - молодая женщина связалась с пьяницей. Но "бачилы очи, що купувалы, ижте, хоч повылазьте".
Рассказали, что умер легко: выпивал с приятелем, упал, пока врача вызвали - умер. Хоть в этом повезло. Приехали тетя Катя, суровая и молчаливая, и дядя Вася, выпивший и плаксивый.
Посидел возле покойника часа два. Пытался представить его детство. По рассказам бабушки, учился хорошо. Потом Рыбинск, работа у брата - там познакомился с революционерами и кооператорами. Начитался, "обтесался" (был такой термин). Вернулся в деревню с идеями и сумел их воплотить. Были и амурные похождения - доходило до меня. (Амосов!) Брак был счастливый - так уверяла мама и все родственники. В плену проявил себя неплохо, судя по дневникам и письмам.
По возвращении все пошло не так, как надо. Может быть, мама виновата, что не поехала с ним в город, может, удержала бы от водки. Но не уверен. Любовь, видимо, прошла, а чем еще может женщина удержать? Работа на большом посту в торговле не способствовала трезвости. Стяжательства в нем не было - добра во времена нэпа не накопил, под судом не был. Все трезво рассудив (мне так казалось), не мог высоко оценить отца. В самый раз ему было умереть, пока не деградировал совершенна и не ослеп.
(Мама тяжело перенесла сообщение о смерти, даже собиралась на похороны, но не решилась... И правильно.)
На следующий день его похоронили. Был оркестр, несколько старых сослуживцев, родня, собутыльники. Хоронили на новом кладбище, далеко, но гроб всю дорогу несли на плечах, и я тоже. Траурная музыка впервые так близко меня касалась. Очень действовала. Тетки потом рассказывали, что будто бы я очень переживал, когда сидел у гроба и когда несли. Чуть ли в обморок не падал. А я был совсем спокоен. Удивлялся потом - как обманчивы впечатления очевидцев.
На поминки не пошел - чужие для меня люди. Помню, когда возвращался с кладбища, купил арбуз, попробовать, впервые в жизни. Вот тебе и горе...
Нечувствительный человек.
Дневник. 26 ноября, вечер
Прерываю воспоминания. Жизнь не дает окунуться в прошлое, тянет тебя за волосы и тычет носом в дела твои.
Пришел в семь расстроенный и злой на весь мир... Поел (все-таки утробу не забываешь...), попытался заснуть - не смог. Перегрев. Сел было писать - рассказать бумаге, другим, но не хочется.
Снова осложнения. Прооперируешь удачно шесть-семь больных, только успокоишься, начнешь надеяться, что изменилось, что "перелом" - и опять тебя...
Должен был оперировать тяжелого больного с аортальным пороком. Отменил. Не хватает духу. (Ему пятьдесят шесть лет, сегодня приходили беседовать дочь и сын, молодые люди. Вспомнил их - и отменил.)
Так хочется бросить все эти операции, ходить для общения в Институт кибернетики, думать, писать...
Следующий день.
"Заседание продолжается". Утренняя конференция. Разбор больных на сегодня, доклады о вчерашних операциях, отчет дежурных, доклад патологоанатома, если накануне были вскрытия. И еще масса рутинных, чаще неприятных, дел. На пятом этаже сестра пришла пьяная, больные отказывались от инъекций, боялись, что отравит. Требования к главному инженеру: в реанимации уже пятый месяц добиваются, чтобы поставили кран в умывальнике. В операционной было очень жарко - заведующая Зоя, врач, никогда не проверяет свои владения утром. ("Мало ли дел, это пустяки".)
В другие дни что-нибудь другое. Забили канализацию, сантехники пробивали полдня, извлекли тряпки, битые пробирки, арбузные корки. Там - жарко, там - батареи холодные и родственники принесли камин, может быть пожар. К сестрам на шестом этаже (они живут там незаконно, в ожидании общежития) приходят кавалеры и устраивают шум. Бактериологические посевы в новой операционной плохие, значит, была плохая уборка. Санитарка не вышла на работу. Утащили удлинители в гнойной перевязочной. Кислород ночью кончился, с трудом дотянули больных. А чаще всего: нет антибиотиков, нет строфантина, нет гепарина... Без мала полвека я провожу утренние конференции. Они начались еще на электростанции, когда мне было восемнадцать. Я тогда не боялся говорить в глаза неприятные вещи, даже с некоторым сгущением красок. Очень важно соблюдать грань в выражениях, чтобы не унижать человеческого достоинства, говорить о своих ошибках даже строже, чем о чужих, публично извиняться, когда допустил несправедливость.