Лизавета Мироновна обычно открывалась радостям жизни по ночам. Например, около полуночи она обычно начинала играть на пианино. Иногда музицирование сопровождалось пением, но голос у старушки был слабый, поэтому получалось не очень ужасно.
Коронным номером бабы Лизы был поход в уборную. Это больше походило на глупый анекдот, чем на правду, но в контексте этого анекдота всем нам приходилось существовать изо дня в день.
Наша коммунальная уборная, надо сказать, имела небольшое окно, выходящее в душевую. Вернее, в помещение, которое когда-то было душевой. По назначению его не использовали уже много лет, поскольку горячей воды в квартире все равно не было, а холодная случалась так редко, что мы воспринимали ее как милость небес. Поэтому в душевой держали старые тазы, ведра, потрескавшиеся стульчаки и прочую бытовую дрянь. Там же стояло огромное общее корыто с водой, чтобы сливать в туалете.
Так вот, больше всего на свете Лизавета Мироновна боялась, что кто-нибудь станет подсматривать за нею из душевой в это самое окошечко. Поэтому всякий ее визит в уборную начинался с обхода соседей.
Если чья-нибудь лампочка в туалете горела, она просила погасить свет. Если лампочка не горела, она просто предупреждала, чтобы свет в ближайшее время не включали.
Надо сказать, Лизавета Мироновна отличалась редким упорством: она могла стучать в соседскую дверь часами, если ей по какой-то причине казалось, что сосед есть дома, но не хочет ей открывать. Хуже всего, если ей не открывал сосед, чья туалетная лампочка в этот момент горела: тут начинались вой, визг и метание особо тяжких предметов (наиболее часто летало по коммунальному коридору ведро с водой).
Уладив наконец вопрос с затемнением, баба Лиза отправлялась в туалет.
Но сидеть там в темноте ей, видимо, было страшно. Поэтому она оставляла дверь открытой. То есть не просто приоткрытой, а распахнутой настежь. Мои гости, когда им случалось впервые увидеть бабу Лизу на унитазе, почему-то страшно пугались. На мой-то взгляд, ничего особенного: ну старуха, ну срет — подумаешь… Но люди, можно сказать, в обмороки падали и даже пить на какое-то время зарекались.
Потом, правда, привыкали. Некоторые даже прикипали душой к этому поучительному зрелищу.
Остается добавить, что старушка сидела в уборной подолгу. Иногда она там даже засыпала. Но желающих отнести ее в комнату на руках или, тем паче, разбудить, на моей памяти, не находилось.
В свободное от оккупации туалета время Лизавета Мироновна любила готовить пищу. Делала это она тоже по ночам, на своей кухне. Кухня у нее была отдельная, но располагалась не при жилой комнате, а соседствовала с общей кастрюльной территорией.
Пищу Лизавета Мироновна готовила, судя по запахам, вкусную. То есть кулинарный ее талант не был поврежден злодейским временем. Но удивляло меня не предполагаемое качество еды, а ее очевидное количество. Еды баба Лиза готовила столько, словно ей было нужно накормить как минимум пятерых гостей. Приготовив, уносила к себе в комнату. Несколько блюд: салаты, закуски какие-то, горячее и непременно пирог какой-нибудь или другой десерт. Но чаще все же пирог.
Дальше начиналась сущая мистика. Примерно через час баба Лиза несла на кухню грязную посуду. Опустошенные блюда, миски и кастрюли, плюс несколько грязных тарелок. Это выглядело так, словно у нее в комнате действительно сидели прожорливые гости.
Но там, понятно, никого не было.
Мы с друзьями не раз наблюдали это зрелище и в конце концов решили, что баба Лиза кормит окрестных домовых. Ну или суккубов-инкубов соседских, усталых. У нас была гипотеза, что маразм Лизаветы Мироновны столь глубок и светел, что чудесные существа не стесняются ей показываться. И пищей ее, вполне, впрочем, материальной, не брезгуют. Иных объяснений мы так и не изобрели.
Еще она, конечно, целыми днями громко сама с собой разговаривала. Боялась мышей; один раз наткнулась на меня в коридоре и заорала: «Мышь!» Потом убежала.
В другой раз завела со мною светскую беседу. Сказала, что прекрасно меня знает, что дедушка мой при румынах держал бакалейную лавку и меня она там видела, совсем ребенком. Просила передавать дедушке привет.
Иногда Лизавета Мироновна начинала одеваться и прихорашиваться. Говорила всем, что пойдет гулять на бульвар. Одевшись, стучалась к соседям: просила присматривать за ее комнатой, пока она будет гулять. Мы, ясное дело, обещали.
Одевшись (многослойно, на манер знатных средневековых японцев), выкрасив губы и украсив кудри матерчатыми розами, старушка снова выходила в коммунальный коридор. Несколько раз медленно, с достоинством его пересекала и удалялась обратно, в комнату.
В такие дни мы получали передышку: утомившись «прогулкой по бульвару», баба Лиза ночью спала, как убитая.
Соседи порой советовали ей пойти погулять в надежде на такое послабление, но она поджимала губы: «Погода плохая, не пойду». То есть манипулировать ее поведением было невозможно.
Лизавета Мироновна, понятно, уже давно умерла.